Песочное время - рассказы, повести, пьесы
Шрифт:
Она ушла в ванную лишь утром, весело фыркнув на не нужную больше, слепую от солнца свечу, чей куцый фитиль задымил, окунувшись в кляксу удушливого парафина. Только крайним истощением вторых суток бессонницы могу я объяснить, почему так настойчиво рвался к ней в дверь душевой, а войдя в ответ на насмешливое: "Нельзя, конечно!", присел тут же, у порога, не в силах следить, как сбегают по ней струи воды, задерживаясь каплями на коже. Мы возвратились в комнату, и я хотел еще раз обнять ее. Она отвела мои руки, пояснив доверительно:
– Я должна быть свежей там, когда приеду...
К самолету мы не опоздали. Мне продолжало казаться, что разум мой сохраняет баланс умственного спокойствия, но, вероятно, это ощущение было мнимым, ибо мне трудно решить теперь, что именно делал я тогда, оставшись один перед обезлюдевшим входом бюро досмотра с странным чувством пустоты
сь нестерпимой, тогда - о, тогда я сжимался в последней судороге, и мне начинало казаться, что тяжкая ось земного круга меняет подо мною наклон.
Из того, что делали мы, она ничего не делала наспех. Но, очевидно, мне следовало многое забыть (раза два она удивилась вслух остроте моей памяти), и именно этим объясняю я свое тогдашнее упорство, с которым теснился долгими еще днями над письменным столом, довершая рассказ, начатый прежде Киева и полный той безжизненной тоски, которой, по наблюдению Грина, русские любят отравить свой праздник. Как мог, я оберегал себя от лишних чувств, в том числе от иллюзий превращения в ее душе, и всякий раз, возвращая себе устойчивость мысли, видел, что зыбкое на посторонний взгляд равновесие ее внутреннего существа не поколеблено ни на йоту.
Отдых от крайностей жара и льда, как и прежде, я находил в ее квартире, смутно подозревая, что изобилие уюта, некогда уже обманувшее меня здесь, есть та самая средняя грань, на которой крайности сходятся, пуская в глаза теплый дымок из очага семейного благоденствия. Впрочем, у меня не было причин лезть за кулисы чужих жизней, и в разговорах с ее родителями я покорно принял тон двусмысленной шутки, ими предложенный, стремясь к тому же не досадить собственным, слегка поредевшим уже чувством юмора. На птичьих правах домашнего человека был я отчасти посвящен и в некоторые тайные планы.
Отец ее уезжать не собирался. Напротив того: из года в год он получал новые допуски по степеням секретности, неспешно идя вверх лестницей научно-чиновничьей иерархии, и тем в принципе закрывал себе путь за кордон. Однако когда его дочь невзначай спросила, что будет, если уедет она, он отвечал лаконически: "Что ж! там жизнь лучше". Ее мать, женщина хрупкая и сильная, с хваткой уездного корреспондента из тощей газетенки и с лабиринтом в глазах, прилежно прятавшая давнее, отороченное тоской беспокойство (густевшее всякий раз, как глядела она на мужа, а мне до странности понятное), отнеслась к делу живей. Ехать она сочла необходимым, как-то вдруг даже ухватилась за эту мысль и докучала своей поспешностью супругу, который всегда и теперь склонен был относиться к вещам с противоположного полюса их безликой полезности. Молча взвешивая факты, на данный миг нашел он нужным устроить дочери homestay, гостевую поездку, подготовив почву для вызова из островной империи, чей туманный язык, разумеется, не напрасно учила она столько лет; вызов ожидался в ближайшие полгода.
Между
– Ты думаешь, тебе будет плохо там?
Пожав плечом, я отмолчался. Первый, глухой еще подземный толчок дал о себе знать, и я знал о нем, что он первый.
Но, должно быть, я все-таки переусердствовал над своим рассказом: я чувствовал усталость и отвращение к слову, когда в конце августа, после телефонного звонка стало ясно, что из армии в отпуск приезжает ее милый; на две недели я был "отлучен" с тем же легким, похожим на дружескую усмешку вздохом, с которым отвела она мои руки тогда, после ночи в Киеве. До половины скрытая подъездною полутьмой - я провожал ее, - она обернулась на краю дверного проема и, словно бы коснувшись кончиком звука собственных губ, произнесла: - Не грусти.
Я не грустил; я даже не был обижен, она добилась своего: я ее знал. Любопытство к вещам и людям порой предосудительно, но именно в ней не было ничего от поспешной жадности, от скупого влечения - только лишь охота знать; так пробуют, остерегаясь, изыски чужой кухни. Крик неотоваренной души был вовсе чужд ей. Противоречие, не компромисс, шло к ней, и я не думаю, что она лгала, сказав между делом:
– Я тебя люблю; тебе это известно?
Нет, она была только верна себе - только себе - той строгой верностью, которая не терпит подмены даже в мелочах. Ее привлекало все непонятное; среди прочего она не понимала и меня. Не знаю, кстати ли тут объяснения. Из четырех сторон света Север - родина моей души, и не того же ли все едкого, как цикута, сократического смеха, холодного огня искала она во мне, пренебрегая, как всегда, его истоками и целью? Свой план был у нее, и я не пытался противиться ей, дав волю судьбе, глухой, по обыкновению, к доводам.
Страдание - мера всех вещей, но в моих глазах еще не было пепла, хотя мне и стоило усилий унять в себе суету бессмысленного разговора, разраставшегося к ночи и мешавшего спать: он ползал по закоулкам сознания, словно ночная бабочка по углам, хватая мысль цепкими лапками боли, и был так же неуклюж, распустив серые свои крылья воображения, вызывавшие стыд днем.
Трех дней оказалось довольно, чтобы понять всю иллюзорность реальной разлуки. Сон разума рождал демонов, чувства побеждали, и она жила во мне привычкою фраз, автоматизмом реакций, непроизвольностью затверженных жестов, вновь и вновь сгущая краски видимого при закрытых глазах. Еще хуже было с телом. Память рук и колен, плеч, груди и особенно кожи была еще неотступней, навязчивей. Правда, может быть, я тороплю события, перенося назад в прошлое боль, испытанную мной позже, в новом моем одиночестве, когда опять оставшись ни с чем перед опустелым пропускником аэропорта, я понес прочь тяжесть тела, прикованного к земле. Теперь же только лишь первые ползки гнета двигались, наливаясь, во мне, и мне было достаточно неторопливой сигареты, чтобы вернуть в себя желанное безвесье.
На исходе второй недели она позвонила мне около семи часов, на закате, сказав с вопросом, что ближе к вечеру приведет ко мне в гости милого. Отвечав с развязностью радиошута, я перевел дух над замершим телефоном, и сейчас же, отхлынув и прихлынув к вискам, кровь возвестила о перемене событий: теперь я уже не ждал, но знал, что произойдет.
Как раз стемнело, когда, отворив на длинный, с переливами, звонок дверь, я увидал их рядом, тотчас бегло оглядев и оценив - безошибочной меркой расчета. Погоны чувствовались на его плечах, хотя он был в штатском, она же казалась подле него похожей на его сестру куда больше, чем та крупнотелая моя бывшая соклассница, которая порой узнавала меня на улицах и кивала - до тех пор, пока однажды не встретила нас с нею...
Растягивая рот улыбкой фальшивой приязни, я проводил их в комнату, готовя скучные вопросы из послужного списка, предусмотренного безразличием гражданской вежливости. Скучные ответы загасили разговор. Прежде, раздумывая о геометрии наших отношений, обыкновенно представлял я в уме своем круг: треугольник отталкивал мысль прямолинейностью граней. Собственно, речь должна была бы вестись о кольце, разумеется, скованном ею, где он и я сходились у невидимой перемычки, продолжая в разные стороны общее меж нами. На удачу я произнес несколько ни к чему не обязывавших острот. Общий смех подтвердил верность избранного тона. Мы сели. Через полчаса я вспомнил об украинском домашнем вине, вывезенном мною из Киева, чьи достоинства широко известны, и которое он, кстати, тоже не раз имел случай хлебнуть в своем армейском Закарпатье.