Песочные часы
Шрифт:
А мне каждая запись в табеле — хуже двойки. Это кошмар, как моя мама реагирует на каждую запись. Мне кажется, моя мама в душе — трагедийная актриса. Хотя в театре она играет только в комических эпизодах. Ее мечта — сыграть леди Макбет. И вот она на мне репетирует. Испытывает на мне методы кнута и пряника. Это у нее так называется: то целую неделю использует «кнут», в переносном, конечно, смысле, а потом гнев кончается и наступает период «пряника».
Дело еще в том, что у мамы при ее бурном темпераменте — слабое сердце. Ей вредно волноваться.
В тот день, когда я запустила бутербродом в стену, мама находилась в самом разгаре своего педагогического кнута. Поэтому я, конечно, сказала Надежде, что забыла табель дома.
— Передай маме, чтобы зашла в школу.
— Ладно.
Конечно, не передала.
И вот теперь, когда она отняла у меня книжку, она снова на меня насела:
— Ты передала маме мою просьбу?
— Какую?
— Зайти ко мне поговорить.
— Ладно.
— Что ладно? Не ладно, а дай свой табель, и я запишу.
Я побрела к своей парте и начала делать вид, что ищу. А тем временем размышляла, что лучше: сказать, что забыла дома, или дать, а потом стереть запись. Пока я размышляла, Надежда подошла, спокойно вытащила табель из портфеля, села за свой стол, обмакнула перо и жирно написала:
«Уважаемая Н.Л.! Очень прошу в ближайшее время зайти в школу. Кл. рук. Н. Шерешевская».
— И пусть мама распишется!
Я схватила табель и скорее побежала промокнуть запись. Но пока доставала промокашку, чернила почти впитались. Я знала, что мне теперь предстоит совершить очередное преступление, и от этого у меня еще больше испортилось настроение.
Взрослые хотят, чтобы мы выросли честными и смелыми, и сами же вынуждают нас врать. Я просто не понимаю, какая им от этого радость.
Я и сама хочу быть честной и смелой.
Вот, например, недавно на спор провела полчаса в котельной, вечером, в темноте и угольной пыли, а потом вылезла через то окошко, в которое сбрасывают уголь, цепляясь за скользкие, круто наклонные доски. А полезла я туда на спор, потому что Горюнов утверждал, что в котельной живет привидение и что оно по вечерам ходит по котельной, завернувшись в черную простыню. Черная простыня — в этом был особенный ужас. Все, конечно, закричали, что Горюнов врет, но никто не решился полезть, а я полезла.
И Горюнов сказал:
— Молодец, Массисиха! Ты не трусиха!
А вот взрослых я боюсь, потому что от них не знаешь, чего ждать.
Дома я наспех пообедала и стала готовиться к операции.
Прежде всего вымыла руки. Руки должны быть чистыми, особенно ногти, потому что ногти — одно из главных орудий при стирании двоек и записей.
Многие стирают при помощи ластика. Но тогда вместе с буквами стирается бумага, и стертость видна на просвет. Я же всегда действую бритвочкой. Лучше, чтобы она была слегка затуплена, тогда она не так царапает бумагу.
Аккуратно сцарапав слово уголком бритвы, я долго вожу по стертому ногтем, выглаживая это место. Чем дольше выглаживаешь, тем больше бумага приобретает тот вид, который был до записи.
Всё стерев, я поднесла страницу к окну и проверила, сильно ли просвечивает стертое место. Почти не просвечивало. Я уж в этом деле понимаю. Мне бы так математику понимать.
Теперь предстояло самое ответственное: отнести табель маме на подпись.
Некоторое время я медлила, собираясь с силами. Потом пошла в мамину комнату.
Мама сидела в кресле спиной к двери и учила роль:
— Нет… Нет… Мне ничего не хочется… Да и пойдет ли тут кусок в горло, когда тебя бесят!
— Мама… — пробормотала я.
— Что случилось?! — испуганно воскликнула она, вскакивая с кресла.
— Ничего не случилось! — сказала я с умело разыгранным удивлением. — Подпиши табель.
— И для этого ты врываешься, когда я учу роль?!
— Да-а, а потом ты уйдешь, а к завтра велели, чтобы все родители подписали…
— Дай сюда, — сказала мама.
Для нас обеих подписывание моего табеля было мучительным ритуалом.
Мама начинала всегда с первой страницы и к последней теряла остатки душевного равновесия. Кроме того, стертая сегодня запись была далеко не единственной, и я каждый раз дрожала от страха, что мама вдруг заинтересуется чересчур светлым местом внизу какой-нибудь страницы.
К сожалению, моя мама, когда училась в гимназии, была круглой отличницей и никак не могла привыкнуть к мысли, что я не в нее уродилась.
Мама дошла до последней страницы и воскликнула:
— Боже мой!
— Вот эту и эту, — быстро сказала я, — мне поставили несправедливо.
— Что значит несправедливо?! А эту?
— Эту я завтра исправлю.
— Стыд! — завелась мама. — Стыд и позор! И это моя дочь! Моя дочь — двоечница! За что мне такое! Чем я заслужила!
И так далее, минут на пятнадцать.
Стертую запись она не заметила, и то спасибо.
Мне было жалко маму. Действительно, чем она заслужила? Но я же не нарочно! Я же хочу хорошо учиться и не виновата, что не могу понять, что такое настоящее продолженное время и почему в истории древнего мира шестой век до новой эры был не до, а после седьмого.
Я стояла посреди комнаты и от нечего делать — ведь оправдываться в такие минуты все равно, что подливать масло в огонь — разглядывала фотографии на стене. На этих фотографиях мама была изображена в разных ролях. Особенно она мне нравилась в роли Тома Сойера. Она была такая стройная, молоденькая, веселая. А сейчас, передо мной, мама была совершенно другая — немолодая, усталая, раздраженная. Если бы это было в моих силах, я бы, конечно, никогда не огорчала ее. Но рано или поздно все мои прегрешения все равно раскрываются, как ни старайся. Пусть хоть они раскроются как можно позже.