Песочные часы
Шрифт:
Наконец мама подписала табель. Мучительный ритуал окончился.
— Ты показала маме табель? — спросила Надежда Николаевна.
— Нет, — ответила я.
— Так я и знала. По каким дням у твоей мамы выходной?
— По средам.
— Сегодня как раз среда. Я ей позвоню между семью и девятью вечера.
По дороге из школы я обдумывала, что лучше: выключить телефон или, может быть, даже перерезать провод?
Вторую идею я отклонила: это спасло бы меня только на один вечер, да и то не факт, а дальше что?
Мама купила пирожных «эклер», вынула из застекленного серванта чайные чашечки, которые вынимала только для гостей.
Мы сидели вдвоем за круглым столиком, покрытом красивой вязанной скатертью. На столике горела лампа,
Мы пили чай.
Мы с ней очень любили эти наши редкие чаепития. Но сегодня радовалась только мама. Я ничего не видела, кроме черного телефона, который стоял на столике возле лампы и как будто криво улыбался мне буквами своего алфавита.
Только один раз я отвлеклась от телефона: мама сказала, что летом театр поедет на гастроли в Киев и, если будет возможность, она возьмет меня с собой.
Я очень обрадовалась. И в тот самый момент, как обрадовалась, — он позвонил.
Мама подняла трубку и сказала:
— Да!
И тут я, не раздумывая, дернула провод. Даже не помню, как это произошло. Помню только, что держала штепсель в кулаке и сама же с удивлением на него смотрела.
— Что это значит? — спросила мама.
— Это… Это… Ничего особенного… — забормотала я.
— Ты опять от меня что-то скрываешь?! Что случилось?!
«Пряник» резко сменился на «кнут». Мама тяжело задышала, готовясь к очередному скандалу, а я заплакала. Захлебываясь в слезах, я рассказала всё — и о «Всаднике без головы», которого я по ошибке вытащила из портфеля вместо «Детей капитана Гранта», и о бутерброде с маслом, и даже о стертой записи в дневнике.
И вот опять-таки, у взрослых нельзя знать заранее, что тебя ожидает. Я, например, ожидала от мамы всего, что угодно, только не того, что увидела.
Она смеялась!
То есть внешне-то она не смеялась, наоборот, она то и дело якобы в ужасе хваталась за голову, расширив глаза, ахала, всплескивала руками — как-никак она была артисткой и умела притворяться. Но я-то маму изучила! У нее подбородок и губы подергивались от смеха, и она ничего не могла с этим поделать.
Я продолжала реветь, но это были слезы облегчения. У меня камень с души свалился. Я поняла, что мне ничего не будет.
На следующий день мама появилась у дверей нашего класса на второй перемене, после английского. Надежда увидела ее и вышла ей навстречу. Мама робко поздоровалась. Она всегда смущается, когда разговаривает с учителями. Понятно: ничего хорошего она не может от них услышать.
Я стояла неподалеку и слушала.
— Здравствуйте, — приветливо сказала Надежда. — Рада вас видеть!
— Я уже всё знаю, Надежда Николаевна, — мрачно произнесла мама. — Дочь мне всё рассказала. Я в ужасе!.. Я просто не знаю, что мне с ней делать!
Я догадывалась, что мама взяла такой наступательный тон специально, чтобы тем самым нейтрализовать последующие обвинения учительницы. Но на всякий случай приготовилась реветь. Это я умела, меня мама научила плакать по системе Станиславского: нужно сосредоточиться и вспомнить что-нибудь грустное. Но я могла реветь и не по системе. Для этого нужно незаметно изо всех сил ущипнуть себя за руку.
— Как мне ее собрать, Надежда Николаевна, милая? Скажите, как?! — взывала мама к учительнице с таким трагическим театральным пафосом, что казалось, сейчас она произнесет монолог из своей новой роли: «Да и пойдет ли тут кусок в горло, когда тебя бесят?!» — Она мне постоянно врет! Она от меня всё скрывает! Я просто теряюсь!
— Ну что вы, успокойтесь! — мягко прервала Надежда. — Обычные трудности переходного возраста. Ничего страшного. Скрывать еще не значить врать. Она у вас хорошая девочка, у нее явные гуманитарные наклонности. Много и увлеченно читает. Вот, кстати, отдайте ей книжечку, — и Надежда протянула маме «Детей капитана Гранта».
Мама взяла книжку да так и застыла с открытым ртом и с книжкой в руке. Такого она не ожидала. И я тоже.
— Вы так думаете? — спросила мама растерянно и без всякого наигрыша. — Вы думаете, ничего страшного? Вы мне буквально бальзам льете на душу, Надежда Николаевна… Если я могу хоть чем-то…
— Я как раз и хотела вас попросить. Дело вот в чем: школа готовит очередной благотворительный концерт в Доме ученых. У вас, я знаю, есть связи… Не могли бы вы помочь нам организовать… Пригласить кого-нибудь из известных актеров?
— Конечно! — радостно сказала мама. — Сколько угодно! Хотите, я вам устрою Миронову и Менакера! А хотите, я попрошу Аркадия Исааковича Райкина — он сейчас в Москве и как раз завтра будет у нас…
— Ах! — обрадовалась Надежда. — Это было бы… Ах!
— Потом я могу… Леонида Осиповича Утесова! Тарапуньку и Штепселя!
Я видела: мама готова притащить на благотворительный школьный концерт — и притащит! — весь цвет советской эстрады, лишь бы меня не ругали, не ставили мне двоек.
Зазвенел звонок. Все пошли в класс, а я — в туалет, отсидеться на время опроса по алгебре. Урока я не приготовила, а сдуть на переменке не успела.
България, София…
Тянулся тусклый вторник. На большой перемене, сдувая у Катьки английский, я мечтала о каком-нибудь событии, которое сделало бы этот вторник не таким тусклым. Но ничто не обещало никакого события, разве что заболеет англичанка. И вдруг, минут за пять до конца перемены, в класс вошла пионервожатая Анечка и звонко крикнула:
— Внимание, шестой «А»! Важное сообщение! Пришли письма от болгарских пионеров, которые хотят переписываться с нашими пионерами. Кто хочет принять участие?
— Я! Я хочу! — заорала я с несвойственной мне быстротой реакции, опередив многих, которые тоже выразили желание. Вот оно, то самое! Недаром у меня с утра было какое-то предчувствие!
— Тогда выбирайте представителей и после уроков идите в Дом дружбы за адресами! — сказала Анечка.
Дом дружбы находился недалеко от школы, на Кропоткинской, сразу за Домом ученых, в светло-зеленом особняке с белой лепниной и узкими высокими окнами второго этажа. По-настоящему организация, которая там обитала, называлась что-то вроде «Комитет по культурным связям со странами социалистического лагеря», но в нашем обиходе принято было называть его просто Домом дружбы. Слегка волнуясь, мы, пятеро представительниц, разделись в гардеробе и поднялись на второй этаж по широкой пологой лестнице. Зал, в котором мы очутились, поражал великолепием, особенно по контрасту с только что нами покинутым душным и тусклым классом, пропитанным испарениями наших тел. Здесь воздух был свеж, паркетный пол блестел, блестела поверхность большого овального стола, отражая свет люстры, блестели и переливались подвески светильников в простенках между окнами. Наискосок в углу за письменным столом сидела, как добрая фея, начальница всего этого блеска, средних лет, в очках, гладко причесанная, в белоснежной кофточке, похожая на учительницу в ее идеальном варианте, словно искусственно созданную в духе социалистического реализма. Мы хором поздоровались. В своих лоснящихся на заду коричневых платьях с заскорузлыми подмышками, мы были тут как пришельцы из другого мира. Не знаю, как остальные, а я ощущала себя примерно так, как могла бы ощущать себя чернильная клякса, упавшая на белую глянцевую страницу подарочного альбома. Особенно угнетала лиловая штанина, которая из-за слабой резинки спустилась ниже колена и виднелась из-под платья. Вечная проблема тогдашних женских трико: резинка то врезается до боли, то, если чуть ослабишь, не держится. Все время приходилось помнить о сползающих штанинах, улавливать момент, когда они уже начали свое неотвратимое движение вниз по ляжке, но еще не вылезли наружу, и успеть подтянуть повыше, стараясь сделать это как можно более непринужденно. Это ужасно нервировало, особенно на людях, в такой вот обстановке. Единственное, что я могла, — это прикрыть колени портфелем, взяв его обеими руками за ручку и якобы задумчиво похлопывая себя по ногам.