Пьесы
Шрифт:
ТОМАС (любезно). Такой бык, как ты, еще не скоро копыта откинет.
РОГЕР. Я не бык, я швед. Я что, виноват, что у нее такая жизнь? Что ей так нравится? Мой биологический папаша пил, дрался, и у него не было денег, а я что, должен страдать из-за этого? Он был как Кристер Петерсон [16] , опасный как черт, так вот, она ко мне и привязалась, я должен сидеть дома, я, видите ли, слишком много курю и смотрю телик, а что мне, блин, еще делать, это же она хочет, чтобы я сидел дома, могла бы хотя бы основные каналы поставить, это вообще ничего не стоит, я заказал, и еще ТВ-1000, чтобы смотреть на сучек, но ей это, видите ли, не понравилось, и мне она смотреть не разрешила, хотя это начинается после 12 и она может себе преспокойно спать, но ей подавай какой-то религиозный канал, и чтобы вместе в него пялиться, и вот мы с ней базарили об этом дико долго, уж лучше я буду здесь, и пусть макает свою жопу в кровь агнца, или чем они там
16
Кристер Петерсон — обвиняемый по делу об убийстве Улофа Пальме.
ТОМАС. Все относительно… Все относительно сравнительно — как понятие.
РОГЕР. Да.
МОД. Ты поедешь домой на выходные?.. В Упсалу.
АНН-МАРИ. Нет… не знаю. (Берет пустую банку из-под кока-колы, опускает палец в отверстие, потом сидит и водит пальцем по острому краю.)
МОД. Ясно.
РОГЕР (листает газету). Марк!
ТОМАС. Оставь его в покое.
РОГЕР. Я просто хотел ему показать. (Показывает газету.) Вот тут фотография этой Шинед О’Коннор. Он с ума по ней сходит. Хочу ему дать… Марк, поди посмотри. Тут куча ее фотографий.
АНН-МАРИ. Я хотела поехать к Ингер на эти выходные, но ей надо навестить свою маму, у нее старческий маразм, у мамы в смысле, и ее должны перевести в другой Дом престарелых, потому что она не может оставаться в старом, она там уже всех достала.
РОГЕР. Она была посимпатичнее, когда брилась — бухло, Хаммарбю и бритые телки! Бухло, Хаммарбю и бритые телки! У тебя когда-нибудь были бритые телки?
АНН-МАРИ. Так что, может, и придется съездить домой, не знаю.
РОГЕР. А, были? Вообще бритые?
АНН-МАРИ. Самое ужасное — что они ничего не говорят… Как будто ничего не случилось. Они мне не верят. Как будто бы я ничего не сказала… не начала говорить… Когда я туда прихожу, время будто бы остановилось, я не могу пошевелиться, это ад… Или, может, они боятся говорить. Они говорят о чем угодно… Они живут точно так же, как всегда, и от всего оберегают друг друга, и я становлюсь такая же, это все равно что войти в кукольный дом, я опять становлюсь маленькая, мне страшно, и я начинаю защищаться от всего, что выходит на поверхность, ну когда я откровенна… Меня тошнит, я не могу говорить… Я пытаюсь начать, я же вот пытаюсь начать записывать это… ничего не выйдет, это единственное, что мне нравилось, потому что я все вытеснила и все замкнула внутри… но мне нравилось писать, записывать свои мысли… пожалуй, не мысли… скорее крик. Ингер сказала, что я должна начать писать, я напишу об этом книгу, чтобы начать существовать и рассказать о том, что я пережила… Я же почти все время жила с родителями, до двадцати девяти, не могла оторваться, дом, больница, психушка, улица и Уденплан… А потом я два года назад познакомилась с Ингер, и вдруг все встало на свои места, благодаря ей… Но когда я туда прихожу, все остальное становится сном, я начинаю во всем сомневаться, но я знаю, что это не так… Но там жизнь, или как это назвать, продолжается как ни в чем не бывало. Он уходит к себе и спит после обеда… Сейчас ему делают химиотерапию, у него рак простаты… Ингер говорит, что тут на земле есть какая-то божественная справедливость, которая его и покарала… Она говорит, что мне не будет хорошо, пока он не умрет… Они спят в одной комнате. Они читают только английские детективы и всякое такое. А она работает в саду — ничего лучше она не знает — грядки. Куратор говорит, что нехорошо, что я живу с Ингер, пока не разобралась с ними, но я не достигла столько, если бы не она, мне так с ней спокойно, я даже не боюсь выходить в город, если она рядом… Но куратор говорит, что нам надо походить к семейному психологу, всем троим, но, во-первых, я не хочу обсуждать это с ними, потому что я их ненавижу, а потом, они бы никогда в жизни на такое не согласились — ведь ничего не случилось, вообще ничего, хотя она использовала меня, и она тоже, это только я сошла с ума, это только мне надо лечиться, я просто хочу ей отомстить… Это как фотоальбом… Я не хочу ничего знать о причине или прощать, я хочу продолжать ненавидеть их, я не хочу понимать, я не хочу их понимать, я хочу, чтобы они горели в аду до скончания времен, только этого не произойдет — они будут читать английские детективы, и голосовать за правых, и… (Вытаскивает из банки палец, который она порезала о край, идет кровь.)
МОД. Ай, у тебя кровь, ты порезалась.
АНН-МАРИ. Это всего лишь физическое тело.
МОД. Тебе не больно?
АНН-МАРИ. Не знаю.
ЭРИКА. Слушай — как хорошо, что я тебя встретила — это лекарство, которое ты пьешь, трилафон, я прочла в справочнике, что одно из побочных действий, если его пьешь, это повышенная предрасположенность к самоубийству, можно начать реально думать о самоубийстве, и это уже кошмар. Я вот просто хотела тебе сказать. Мне тоже его давали вначале, и мне было так хреново… Просто чтобы ты знала. Может, тебе с ними поговорить, только не с Асизом, потому что он вообще боится принимать решения, только не говори, что это я тебе сказала, не говори, потому что тогда меня могут наказать, тогда меня, может, никогда отсюда не выпустят — и не говори с Томасом, он просто деревенщина. Обещай мне. (Спешит в холл, потом в курилку.) Э-эй, how do I look? [17] (Садится, достает сигареты.) Немного странно ходить в белых джинсах, когда лето уже почти кончилось — правда, сегодня была отличная погода. Чувствуешь себя вроде как голой. (Прикасается к воротнику своей льняной бежевой рубашки.) Бежевый — не мой цвет, правда? Вообще невыразительный, да? (Встает.) Как дела?
17
Как я выгляжу? (англ.).
МОД. Хорошо.
ЭРИКА. Хочу снова длинные волосы… Это было так красиво. Мне их не хватает. Надену-ка я лучше платье. Если у меня есть платье. Хоть немного свободы. (Печально.) Красиво, когда длинные волосы и платье.
МОД. Ну, они же отрастут.
ЭРИКА. Да… но это так долго. Теперь я сама себя не узнаю. Я не знаю, кто я. Я не я. Я больше похожа сама на себя, когда у меня длинные волосы. Теперь они клочковатые и безжизненные. Они не блестят, они тусклые. Не понимаю, зачем я постриглась. На самом деле я не хотела стричься, но кто-то сказал, что с короткими волосами я буду выглядеть старше. И зачем мне понадобилось выглядеть старше? Я даже не помню, кто это сказал. Может, это даже и не мне сказали. Я думала, что буду выглядеть как Жюльет Бинош в фильме «Синий». А выгляжу как Ульрика Майнхоф или Жанна д’Арк. Она умерла 18 октября 1988 года. Три восьмерки. Я знаю ее. Подожди. Пойду переоденусь. Надену что-нибудь более женственное, посветлее. Нет, не посветлее, а потемнее. Серое, может быть. Осень же. (Поет «Autumn Leaves».)
АНН-МАРИ. Кого?
ЭРИКА. Что «кого»?
АНН-МАРИ. Кого ты знаешь?
ЭРИКА. О, Ульрику Майнхоф. Ульрика. Эрика. Я знаю ее.
АНН-МАРИ. Знаешь?
ЭРИКА. Ну, не лично. Она была так похожа на Марию Фальконетти, которая играла Жанну д’Арк в фильме Дрейера о Жанне д’Арк. Она потом сошла с ума, когда фильм уже сняли. Они просто выкинули ее, бросили на произвол судьбы. Наплевали на нее, наплевали буквально, в глаза, и наплевали в душу, в фильме. Я слушала историю кино в университете, один семестр. Даже не знаю, сколько раз я смотрела его. Никто не знает. Я начала изучать экономическую историю, но мне не понравилось, потому что, когда я начинала думать о деньгах, я все время думала о любви: если папа умрет, кому достанется наша дача, кого он больше всех любит, любит ли он меня так же сильно, как моего брата, или же он отдаст дачу брату, потому что решит, что брату труднее перенести разочарование, чем мне… хотя я чувствительнее — чем ты чувствительней, тем больше риск оказаться здесь — тут можно просидеть всю жизнь без толку. Правда же? Ну, я… Подождите. Хочу сперва сделать кое-что другое. (Тушит сигарету, потом идет к себе в комнату, что-то там делает, переодевается, надевает темное платье с высоким воротом, потом идет в холл, где стоит пианино и где сидят МОХАММЕД и МАРТИН.)
МАРТИН (пока ЭРИКИ еще нет). Ты сможешь остаться в Швеции?
МОХАММЕД. Нет… не знаю…
МАРТИН. А тебе дали какой-то ответ? Ведь ты обязательно должен… ты столького лишился.
МОХАММЕД. Я не знаю. (После короткой паузы.) Это нет. (Короткая пауза.) Самое ужасное, что мне приходила повестка в сербскую армию, что мне надо идти служить в сербскую армию.
МАРТИН. Но ты же не можешь вернуться.
МОХАММЕД. Нет, там ничего нет… Но никто не верит. Мне было очень трудно, потому что полиция мне не верит. Мне нельзя говорить с чиновником, чтобы получать вид на жительство. Но теперь я пытался сделать самоубийство, чтобы покончить с этим.
МАРТИН. Да, это ужасно. (Пауза.) Что ты сделал? Как ты хотел покончить с собой?
МОХАММЕД. Да, таблетки, которые мне давал доктор, чтобы спать… но они были плохие. Теперь мне ничего не дают. (Достает пачку сигарет и хочет спросить МАРТИНА, нет ли у него зажигалки, но понимает, что тут курить нельзя, и убирает пачку обратно.) Я хотел покончить с собой не для того, чтобы остаться тут. А потому что теперь уже все равно.