Петербург
Шрифт:
– "Так-то вот: домино".
В то же время подумал он, что вот этот с виду застенчивый юноша, рот оскаливший до ушей и прямо в глаза не глядящий теми самыми взорами - этот застенчивый юноша и наглое петербургское домино, о котором писала жидовская пресса, есть одно и то же лицо; что он, Аполлон Апол-лонович, особа первого класса и столбовой дворянин - он его породил; в это самое время Николай Аполлонович как-то смущенно заметил:
– "Да, вот... многие были в масках... Так вот и я себе тоже... костюмчик..."
В это самое время Николай Аполлонович
– "Было, знаешь ли, весело... Танцевали мы, знаешь ли..."
А сам-то он думал: кожа, кости да кровь, без единого мускула; да, но эта преграда - кожа, кости да кровь - по велению судьбы должна разорваться на часта; если это будет сегодня избегнуто, будет с завтрашним вечером опять набегать, чтобы завтрашней ночью...
Тут Аполлон Аполлонович, поймавший в блистающем зеркале тот самый взгляд исподлобья, повернулся на каблучках и поймал кончик фразы.
– "Потом, знаешь ли, мы играли в petit-jeu".6
Аполлон Аполлонович, глядя на сына в упор, ничего не ответил; и тот самый взгляд исподлобья уперся в паркетики пола... Аполлон Аполлонович вспомнил: ведь, этот посторонний "Петрушка" был маленьким тельцем; тельце это, бывало, он с отеческой нежностью таскал на руках; белокудрый мальчоночек, надев колпачок из бумаги, взбирался
на шею. Аполлон Аполлонович, детонируя и срываясь, с хрипотой напевал:
Дурачок-простачок,
Коленька танцует:
Он надел колпачок,
На коне гарцует.
После он подносил ребенка вот к этому зеркалу; в зеркале отражались и старый, и малый; он показывал мальчику отражения, приговаривая:
– "Посмотри-ка, сыночек: чужие там..."
Иногда Коленька плакал и потом кричал по ночам.
А теперь, а теперь? Аполлон Аполлонович увидел не тельце, а тело: чужое, большое... Чужое ли?
Аполлон Аполлонович зациркулировал по гостиной, и вперед, и назад:
– "Видишь ли, Коленька..."
Аполлон Аполлонович опустился в глубокое кресло.
– "Мне, Коленька, надо... То есть, не мне, а - надеюсь - нам надо... надо с тобой объясниться: располагаешь ли ты сейчас достаточным временем? Вопрос, и волнующий, заключается в том, что"... Аполлон Аполлонович споткнулся на полуслове, подбежал снова к зеркалу (в это время забили куранты), и из зеркала на Николая Аполлоновича посмотрела смерть в сюртуке, поднялся укоризненный взор, пробарабанили пальцы; и зеркало с хохотом лопнуло: поперек его молнией с легким хрустом пролетела кривая игла; и застыла навеки там серебристым зигзагом.
Аполлон Аполлонович Аблеухов бросил
– "Дурной знак, дурной знак..."
Кончено, совершилось: разговор предстоял.
Николай Аполлонович всеми способами, очевидно, старался на возможно большее время оттянуть объяснение; а с сегодняшней ночи объяснение было излишне: все и так объяснилось бы. Николай Аполлонович пожалел, что он вовремя не удрал из гостиной (уже сколько часов агония все тянется, тянется: и под сердцем его что-то пухнет, пухнет и пухнет); в своем ужасе он испытывал странное сладострастие: от отца не мог оторваться.
– "Да, папаша: я признаться сказать, объяснения нашего ждал".
– "Аа... ты ждал?"
– "Да, я ждал".
– "Ты свободен?"
– "Да, я свободен".
От отца не мог оторваться: перед ним... Но здесь я должен сделать краткое отступление.
О, достойный читатель: мы явили наружность носителя бриллиантовых знаков в утрированных, слишком резких чертах, но без всякого юмора; мы явили наружность носителя бриллиантовых знаков лишь так, как она предстала бы всякому постороннему наблюдателю, - а вовсе не так, как она несомненно открылась бы и себе, и нам: мы, ведь, к ней присмотрелись; мы проникли в донельзя потрясенную душу и в ярые вихри сознания; не мешает же напомнить читателю вид той самой наружности и самых общих чертах, потому что мы знаем: каков видимый вид, такова же и суть. Здесь достаточно лишь заметить, что если бы эта суть нам предстала, что если бы перед нами промчались все эти вихри сознания, разорвавши лобные кости, и если бы мы могли холодно вскрыть синие сухожильные вздутия, то... Но - молчание. Словом, словом: посторонний взор здесь увидел бы, на этом вот месте, остов старой гориллы, затянутый в сюртук...
– "Да, я свободен..."
– "В таком случае, Коленька, пойди к себе в комнату: соберись прежде с мыслями. Если ты найдешь в себе нечто, что не мешало бы нам обсудить, приходи ко мне в кабинет"..
– "Слушаю, папа..."
– "Да, кстати: сними с себя эти балаганные тряпки... Говоря откровенно, мне все это крайне не нравится..."
– "Да, крайне не нравится! Не нравится в высшей степени!!!"
Аполлон Аполлонович уронил свою руку; две желтых костяшки отчетливо пробарабанили на ломберном столике.
– "Собственно", - запутался Николай Аполлонович, - "собственно, надо бы мне..."
Но хлопнула дверь: Аполлон Аполлонович про-циркулировал в кабинетик.
У СТОЛИКА
Николай Аполлонович так и остался у столика: его взоры забегали по листикам бронзовой инкрустации, по коробочкам, полочкам, выходящим из стен. Да, вот тут он играл; тут подолгу он сиживал - на этом вот кресле, где на бледно-атласной лазури сиденья завивались гирляндочки; и все так же, как прежде, висела копия с картины Давида "Distribution des aigles par Napoleon Premier". Картина изображала великого императора в венке и в порфире, простиравшего руку к собранию маршалов.