Петербург
Шрифт:
Это был Страшный Суд.
– "Ай, ай, ай: что ж такое "я есмь"?"
– "Я есмь? Нуль..."
– "Ну, а нуль?"
– "Это, Коленька, бомба..."
Николай Аполлонович понял, что он - только бомба; и лопнувши, хлопнул: с того места, где только что возникало из кресла подобие Николая Аполлоновича и где теперь виделась какая-то дрянная разбитая скорлупа (вроде яичной), бросился молниеносный зигзаг, ниспадая в черные, эонные волны...
Николай Аполлонович тут очнулся от сна; с трепетом понял он, что его голова
И вскочил: страшный сон... А какой? Сон не припомнился; детские кошмары вернулись: Пепп Пеппо-вич Пепп, распухающий из комочка в громаду, видно там до времени приутих - в сардинной коробочке; стародавние детские бреды возвращались назад, потому что
– Пепп Пеппович Пепп, комочек ужасного содержания, есть просто-напросто партийная бомба: там она неслышно стрекочет волосинкой и стрелками; Пепп Пеппович Пепп будет шириться, шириться, шириться. И Пепп Пеппович Пепп лопнет: лопнет все...
– "Что я... брежу?"
В голове его опять завертелось с ужасающей быстротою: что ж делать? Остается четверть часа: повернуть еще ключ?
Ключик он еще повернул двадцать раз; и двадцать раз что-то хрипнуло там, в жестяночке: стародавние бреды на краткое время ушли, чтобы утро осталося утром, а день остался бы днем, вечер - вечером; на исходе же ночи никакое движение ключика нижнего не отсрочит: будет что-то такое, отчего развалятся стены, пурпуром освещенные небеса разорвутся на части, смешавшись с разбрызганной кровью в одну тусклую, первозданную тьму.
Конец пятой главы
ГЛАВА ШЕСТАЯ,
в которой рассказаны происшествия серенького денька
За ним повсюду Всадник Медный
С тяжелым топотом скакал.
А. Пушкин1
ВНОВЬ НАЩУПАЛАСЬ НИТЬ ЕГО БЫТИЯ
Было тусклое петербургское утро.
Вернемся же к Александру Ивановичу; Александр Иванович проснулся; Александр Иванович приоткрыл слипавшиеся глаза: бежали события ночи - в подсознательный мир, нервы его развинтились; ночь для него была событием исполинских размеров.
Переходное состояние между бдением и сном его бросало куда-то: точно с пятого этажа выскакивал он чрез окошко; ощущения открывали ему в его мире вопиющую брешь; он влетал в эту брешь, проносясь в роящийся мир, о котором мало сказать, что в нем нападали субстанции, подобные фуриям:2 самая мировая ткань представлялась там фурийной тканью.
Лишь под самое утро Александр Иванович пересиливал этот мир; и тогда попадал он в блаженство; пробуждение стремительно его низвергало оттуда: он чего-то жалел, а все тело при этом и болело, и ныло.
Первое мгновение по своем пробуждении он заметил, что его трясет жесточайший озноб; ночь прометался он: что-то было - наверное... Только что?
Во всю долгую ночь длилось бредное бегство по туманным проспектам, не то - по ступеням таинственной лестницы; а всего вернее, что бегала лихорадка: по жилам; воспоминание говорило о чем-то, но - воспоминание
Это все - лихорадка.
Не на шутку испуганный (Александр Иванович при своем одиночестве боялся болезней), подумал он, что ему не мешало бы высидеть дома.
С этой мыслью он стал забываться; и, забываясь, он думал:
– "Мне бы хинки".
Заснул.
И проснувшись - прибавил:
– "Да крепкого чаю..."
И подумавши вновь, он прибавил еще:
– "С малинкою..."
Он подумал о том, что он все эти дни проводил с недопустимою для его положения легкостью; легкость эта тем более ему показалась постыдной, что надвигались огромные и тяжелые дни.
Он невольно вздохнул:
– "И еще бы мне - строгое воздержание от водки... Не читать Откровение.. Не спускаться бы к дворнику... Да и эти беседы с проживающим у дворника Степкой: не болтать бы со Степкой..."
Эти мысли о малиновом чае, о водке, о Степке, о Иоанновом Откровении сперва его успокои-Зи, низводя происшествия ночи к совершеннейшей ерунде.
Но умывшись из крана, как лед, холодной водою при помощи жалкого своего обмылка и мыльной явеятеющей слякоти, Александр Иванович почувствовал снова прилив ерунды.
Он окинул взором свою двенадцатирублевую комнату (чердачное помещение).
Что за убогое обиталище!
Главным украшением убогого обиталища представлялась постель; постель состояла из четырех треснувших досок, кое-как положенных на деревянные козлы; на растресканнои поверхности этих козел выдавались противные темно-красные, засохшие, вероятно, клопиные пятна, потому что с этими темно-красными пятнами Александр Иванович много месяцев упорно боролся при помощи персидского порошка.
Козлы были покрыты тощим, набитым мочалом матрасиком; сверху матрасика на грязную одну простыню рука Александра Ивановича бережно набросила вязаное одеяльце, которое вряд ли можно было назвать полосатым: скудные намеки здесь когда-то бывших голубых и красных полос покрывались налетами серости, появившейся, впрочем, по всей вероятности не от грязи, а от многолетнего и деятельного употребления; с этим чьим-то подарком (может быть, матери) Александр Иванович все что-то медлил расстаться; может быть, медлил расстаться за неимением средств (оно ездило с ним и в Якутскую область).
Кроме постели...
– да: должен здесь я сказать: над постелью висел образок, изображавший тысяча-ночную молитву Серафима Саровского среди сосен, на камне3 (должен здесь я сказать - Александр Иванович под сорочкою носил серебряный крестик).
Кроме постели можно было заметить гладко обструганный и лишенный всякого украшения столик: точно такие же столики фигурируют в виде скромных подставок для умывального таза - на дешевеньких дачках; точно такие же столики продаются повсюду по воскресеньям на рынках; в обиталище