Петру Великому покорствует Персида
Шрифт:
— Не нашёлся, — со вздохом отвечал Волынский. — Сильно заробел.
— Да, я тебя понимаю: государь наш таков, что пред ним невольно заробеешь, каков ты храбрец ни есть. Я и то вот каждый раз, как пред ним отвечать приходится, невольно в некую робость впадаю. Хотя ведь ты знаешь: доселе пребываю в милости у нашего повелителя, изволит со мною часто советоваться по делам дипломатическим и иным. Притом минуя близкого ему человека — канцлера, что в великую досаду его ввергает. — И Шафиров хихикнул.
— Слух прошёл, что вашу милость государь желает видеть канцлером.
— То слух досужий. — И Шафиров шумно вздохнул. —
— Со второго меньше спросу.
— Э, нет: первый-то славу стяжает, а второй за всё отвечает. Первый — день, а второй — тень, — выговорил Шафиров, как видно, заранее заготовленное. — Ну да ладно, сейчас важней всего твоя докука. Невест на Москве много, Преображенское же от них просто стонет: царицы, царевны, великие княжны... Иные вдовеют, иные невестятся. Коли государь взялся тебя женить, то, верно, уж не на захудалой какой-нибудь. И не на молодице...
Шафиров умолк, губы его шевелились, словно бы он перебирал имена известных ему невест.
— Полагаю, кою из именитых перестарок государь тебе сосватает. И не моги отказаться. Всё едино блудить не перестанешь, муж в самом соку.
— Да уж как перестать, — качнул головой Волынский. — А коли зверь баба попадётся да станет государю жаловаться?
И Артемий Петрович пригорюнился. Вспомнился ему гарем из крепостных девок да услады их. Выучился, будучи в Тихране и в других тамошних местах, девок выучил и за грех не считал. Были они все розовые, кормленые, длинноногие, угодливые. Любил с ними озоровать в мыльне: кои спину трут, кои живот, места срамные нежат. И которую выберет, сейчас приказывает нести простыни да закутаться. И вести его в усладительную комнату, где всё было приготовлено: еда да пития. Иной раз так распалится, что ни пить, ни есть не станет, а девку из простыни долой да и давай всякие фигуры выделывать. Раба и есть раба. Ина покорствует, а иная в раж войдёт н такое вытворяет, что он только ох да ах, прямо хоть пощады проси. Вышколены были. От такой в тихую немощь впадал Артемий Петрович, и ничего ему более не хотелось. А иная хоть и пригожа и статью вся вышла, а огня в ней нету. И тогда отсылал её барин-хозяин и приказывал прислать другую: испытанную в наглости да усладе...
Вспомнив всё это, Артемий Петрович шумно вздохнул. Женитьба показалась ему страшна. Да и зачем? Ребяток он наплодил изрядно, придёт время, двух-трёх, какие попригожей да посмышлёней, узаконит. И будут у него наследники. Не Волынские, так Лынские, всё едино его кровей.
Шафиров, казалось, понял, о чём сокрушается его выученик. Впрочем, проникнуть в его мысли было не столь уж сложно: как наденут венец, так приволью конец. А мужик, не женившийся до сей поры, до тридцати трёх, станет брыкаться, коли начнут его запрягать да хомут надевать.
— Тут, братец ты мой, придётся тебе покорствовать. Противу рожна, как говорится, не попрёшь. Однако в том есть и великая выгода. Будущая твоя невеста наверняка близка к императрице, так что у тебя будет высокая покровительница. Раз государь сват, стало быть, государыня сватья. Будь доволен, — с усмешкой закончил Шафиров. — А услады твои останутся. Токмо придётся прятать концы в воду. А сему не мне тебя учить.
— Да, драгоценнейший Пётр Павлович, — уныло качнул головой Волынский, — видно, теперя не отвертеться. Попался! Благодарствую на добром слове. Позвольте с сим откланяться: желаю нанести визит Петру Андреичу Толстому.
— Не препятствую: се доброе дело. Хотя завтра ты его увидишь в ассамблее, но засвидетельствовать своё почтение особо завсегда надобно. Он твой неизменный доброхот.
Доброхотство это началось ещё в злосчастном одиннадцатом годе, когда Шафиров и его штат вместе с сыном фельдмаршала Шереметева, произведённым ради такого случая в генерал-майоры, оказались в аманатах у турок и были ввергнуты в Едикуле, Едикуль, он же Еди-Кале — Семибашенный замок. Там уже давно томился посол России Пётр Андреевич Толстой, ибо турки не придерживались европейских правил, гласивших, что посол — персона неприкосновенная при любых обстоятельствах. В конце концов они научились сообщаться, а уж потом и изредка общаться друг с другом — товарищи по несчастью. А такое товарищество, как известно, рождает крепчайшее дружество, невзирая на чины, звания и возраст.
Так же как Шафиров, Толстой обласкал Артемия Петровича и многому его выучил благодаря своему многознанию. Особливо же о нравах и обычаях турок, среди которых было немало людей достойных и здравомысленных. С некоторыми Волынский потом сошёлся ближе, понаторел в их языке и самом характере. Что очень ему пригодилось впоследствии при его дипломатической миссии в Персиде, где, впрочем, пришлось более заниматься торговыми делами.
Пётр Андреевич тоже ему обрадовался и, как водится, облобызал в знак прежней приязни. Артемий Петрович жаловался, Пётр Андреевич его утешал.
— Чему быть, того не избыть. Ужо государь тебя не обидит, коли сам вызвался сватом быть. Царь благословит, что Бог благословит — всё едино. Завтра, полагаю, будет представлена тебе невеста. — И Толстой в точности повторил то, что сказывал Шафиров: что невесты без места развелись в Преображенском и других царских угодьях в великом множестве. И государь жаждет их сбыть с рук и отдать на прокорм неженатым сыновьям боярским да дворянским. Женихов же на Москве всех захомутали, так что Волынский подоспел весьма кстати...
— Ну уж и кстати, — пробовал обороняться Артемий Петрович. — Нежданно-негаданно в супный котёл угодил!
— В матримониальный, друг мой, — поправил его Толстой, — это же вовсе не одно и то же. Советую тебе вот что: считай, что повезло, и веди себя, словно ты счастливейший из смертных. Благодари государя коленопреклонённо, лобызай ручки государыне, тоже стоя на коленах. И чтобы все видели, како ты облагодетельствован. И во все времена помни: государю нашему препятствовать опасно.
Пётр Андреевич не мог вполне понимать огорчений Артемия Петровича: ему в те поры было близко к семидесяти годам и он давно уже не испытывал радостей, приносимых женским полом, тем паче что никогда, яко женолюбивые французы, не почитал его прекрасным.
И Волынский, ободрённый, но отнюдь не утешенный, возвратился к себе и приказал себя раздевать и укладывать.
Спал он плохо, как спят в предшествии какого-либо потрясения. И, странное дело, снились ему розовые девки в мыльне, и будто проливают они горючие слёзы, и вскрикивают, и причитают. И он тоже вскрикивал и раз даже от собственного вскрика проснулся в поту, чувствуя жар от укрывавшей его пуховой перины. Сбросив её, он завернулся в простыню и так проспал до утра.