Певец тропических островов
Шрифт:
Тем временем случилось нечто неожиданное, и с палубы в окна ворвались какие-то звуки. Чудесные и необыкновенные. Серебристый стеклянный звук, высокое, исполненное любовной дрожи тремоло, певучим эхом оттолкнувшись от стеклянных стен, вылетело в противоположное окно. Этому звуку тотчас же ответил другой, золотистый, чуть более низкий, лепечущий что-то очень нежное, и, пролетев через комнату из окна в окно, исчез то ли в речной, то ли в небесной голубизне. Разумеется, на палубе все это было слышно лучше. Казалось, где-то над пароходом, под облаками, прекрасная юная нагая девушка, мисс Полония, а быть может, мисс Вселенная, полощет горло золотой водой! Буль, буль, буль, буль. Что-то молящее поднялось, воспарило в вышину и — о боже, боже — как же горько заплакало! В этом плаче были и бесприютность печали,
9
Ян Кепура (1902–1966) — известный эстрадный и оперный певец польского происхождения.
— Ох, и распелись соловьи, горло дерут! — заметил ювелир Попеличик и, улыбнувшись (словно бы объясняясь Леону в любви), с невольным уважением глянул в окно.
Они вышли на палубу, мальчик из ресторана вынес вслед за Леоном бутылку и рюмку. На корме стояло несколько шезлонгов. Леон Вахицкий сел, и под локтем у него сразу же оказался столик, бутылка и рюмка зазвенели, мальчик, поставив их на стол, ушел.
— Не знаю, на что эти полотняные лежаки годятся, боюсь, при моей комплекции это не подойдет, — сердито буркнул пан Попеличик.
Когда он осторожно сел, что-то и в самом деле заскрипело, а заполненное его тяжеловесным задом полотно свисало чуть ли не до пола, едва не касаясь палубных досок. Соловьиные трели не умолкали.
Висла, спокойная, величественная Висла, скрывавшая, разумеется, свои водовороты, сейчас голубела и кое-где была покрыта солнечной позолотой. У берегов зеленели камыши, а за ними выступали на одной ноге тополя. Чуть дальше их шеренги, почти с солдатским шиком, отступали назад, и на их месте появились кусты и заросли, а еще дальше — нечто вроде маленькой рощицы. Мелькнула чья-то усадьба. В синем небе недвижимо застыли белые облачка.
Все это было и выразительно, и красиво. Но, однако, — и об этом нетрудно догадаться — Леону чего-то здесь не хватало; даже красота соловьиного бельканто, чуть прикоснувшись к нему, оставила его равнодушным. Синева неба — по его мнению — могла быть более интенсивной, значительно более интенсивной и горячей! Кроме того, что это за облака? Облака отечественного производства, они не только не предвещали бури на море или в душе, но и вообще ждать от них было нечего. Скупо заросшие заленью берега, если говорить честно, казались чересчур простенькими, бесхитростными, и там наверняка ничего не происходило. Разве что мужик побил свою бабу или наоборот. Не хватало блестящей, влажной, светлосалатовой зелени, изумрудного яркого блеска, густых и запутанных зарослей. Да что там! Самое скверное, что пестрые тревожные тени больше не мелькали, не метались из стороны в сторону и с берега никто не махал рукой, зазывая его к себе. Вахицкий опрокинул еще пару рюмок. Молча.
— Вы иногда ходите в театр? — неожиданно спросил он соседа.
— Чаще всего в Летний. Я предпочитаю что-нибудь легкое" считаю, что в театр ходят вовсе не для того, чтобы думать! Люблю Дымшу, — отвечал ювелир. — А почему вы спросили?
— М-да, так, так. Я спросил, потому что подумал… Вам никогда не приходило в голову, что каждый человек — это актер?
— Вы, должно быть, говорите о любительском театре? Нет, я никогда не играл. А впрочем, как мне известно, не то в Новом, не то в Старом Сонче есть такой театр, и даже очень хороший. И когда-то в детстве, в гимназии, я сам выходил на сцену в контуше, — отвечал пан Попеличик с некоторым недоумением. Но вполне любезно. И с готовностью отвечать на все вопросы.
— Нет, я говорю о том, что каждый в нашей маленькой жизни играет свою роль. Ну, скажем, вы, когда ведете свои дела. Ведь вы, наверное, замечаете, что с любым новым клиентом, покупателем или с тем, у кого вы что-то покупаете, вы ведете
— Святая правда! — обрадовался пан Попеличик. — Я даже знаю немного идиш, хотя по происхождению своему стопроцентный ваш соотечественник, без всяких примесей, католик, и в семье нашей имелся даже викарий. Но в гешефтах, сами понимаете, идиш может пригодиться. В моем деле, как, впрочем, и в любом другом. Я иногда умею с ними, хе-хе… словом, некоторые евреи прямо меня спрашивают, послушайте, пан Попеличик, вы ведь не гой?
— Вот! Вот! — удовлетворенно кивнул головой Леон Вахицкий.
То, что как-то случайно удивило его и запечатлелось в памяти, теперь как бы находило свое подтверждение.
Как-то — быть может, год назад, а может, и еще раньше, — бреясь перед зеркалом и размышляя о краковском воеводе, которого он в тот день должен был навестить по своим спально-вагонным делам, Вахицкий вдруг заметил, что на лице у него невольно появилось выражение обезоруживающей, а что еще любопытней, совершенно искренней наивности. Младенец, да и только. А ведь наивным он никогда не был. Воевода, известный всем своей недоверчивостью и подозрительностью, считал себя хорошим физиономистом и в разговоре с просителем утверждал, что видит человека насквозь со всеми его пороками. Все на свете прохиндеи! Поэтому он испытывал странную и столь не отвечающую его положению в мире слабость к простакам. У него появлялось желание их опекать.
"Любопытно, любопытно", — повторял про себя Леон и, умывшись после бритья, снова глянул в зеркало. Словно примеряясь к чему-то. Он выбрал наугад кого-то другого, уже не воеводу, и подумал об одной краковской богомолке, которую встретил вчера на улице возле Мариацкого костела. В своей черной старосветской накидке, в аристократической, и поэтому сплющенной и даже чуть ли не продавленной, шляпке (потому что наши аристократки в те годы, одеваясь весьма модно, особым шиком считали носить бог знает какие шляпы), она кормила хлебом голубей. И, как только он о ней подумал, в лице его появилось нечто религиозно-клерикальное. Тогда он подумал об одном генерале — усатом легионере, с хриплым голосом и признающем мужчинами только тех, у кого на уме война и кто лихо машет саблей. "А вы, любезный, как вы относитесь к армии и к военной службе?" — обычно спрашивал он. И что же? Как только Леон подумал о нем, в чертах его появилось нечто военное, уланское. Он внимательно заглянул себе в глаза, в свои зеленоватые, обладающие особым гипнотическим свойством глаза. Сосредоточился, напрягся и подумал: я симпатичный, искренний, открытый человек! В зеркале словно бы что-то блеснуло — это его собственные глаза в ответ на призыв засветились волнующей, чуть ли не за сердце берущей приветливостью и открытостью. Он и в самом деле мог своим видом вызвать невольную симпатию.
В тот день Леон посетил воеводу и так растрогал его наивным выражением лица, что удостоился отеческого похлопывания по плечу, спально-вагонные проблемы были решены с отцовской снисходительностью.
Теперь, сидя в шезлонге и опрокинув еще одну рюмку, он, сам не зная зачем и почему, поведал об этом пану Попеличику, который неожиданно проявил к его рассказу большой интерес и, можно сказать, "проникся". Теперь он чесал щеки уже обеими руками. Леон Вахицкий, глядя на белые полосы, оставляемые за кормой пароходом, со свойственной ему хаотичностью перескочил на другую, также не менее интересную и при этом запретную, тему. Мысль его, напоминавшая пса на цени, словно бы кружила по небольшому двору из конца в конец. Поскольку в Кракове он никому поверить ее не смог — то тут, увидев подходящего собеседника, который был ему, в сущности, безразличен, вдруг приподнял некую завесу, обнажив перед все еще продолжавшим чесаться ювелиром Попеличиком частицу своей души.
— Нервы, — сказал он вдруг ни с того ни с сего, — все от нервов.
— А вы что, нервный? — снова неправильно истолковал его слова Попеличик.
— То-то и оно, что не знаю! Полагаю, что нет, но хотел бы знать точно.
— А к чему же вы о них говорили?
— Вы когда-нибудь покрывались гусиной кожей? А мурашки по спине бегали? У меня — никогда! А жаль, очень жаль! Ха.
— А с чего бы им бегать, этим мурашкам?
— Потрясение. Нервное потрясение. Есть такие люди. Есть наверняка!