Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
Шрифт:
Ах, блаженные часы северного уюта! Я выпиваю кружку горячей воды, обвязываю голову марлей, чтобы волосы не примерзли к изголовью, укладываюсь. Потом закуриваю, закрываю глаза и уплываю в мир мучительных грез — потому что из всех страданий, уготованных человеку на этой земле, мне пока не было даровано последнее сладчайшая горечь забвенья…
Это было удивительное время: ничем не вызванный арест, суд, на который я вышел без радостной надежды оправдаться и вскрыть ошибку, так как к этому времени уже понял, что ошибки не было, как не было ни обвинения, ни следствия, ни суда, — было лишь законное оформление необходимой схемы, слегка прикрывавшей предрешенное кем-то уничтожение.
Произошло внезапное крушение. Вначале главным казалось именно это, свое, личное, бытовое, но потом сознание целиком заполнилось
Почему? Зачем? Кому это нужно?
Я не понимал ничего. И многие-многие другие вокруг меня тоже ничего не понимали, как Владимир Александрович, с которым я ехал в этапе, как все другие. Мы смогли сдружиться, могли бы помочь друг другу, но внутреннее потрясение разъединило нас.
Мы не подали один другому дрожащих рук, каждый обособленно думал все о том же. Да, случилась гибель и все. Налетевшая внезапно стихийная катастрофа. Каждое мгновение я должен был настойчиво думать о случившемся и с лихорадочной поспешностью искать ему разумное объяснение. Но все мы тогда находились в состоянии глубокого потрясения: на наши бедные головы снизошла целительная неспособность мыслить. «Защитная ответная реакция, — думал я, как врач, наблюдая окружающих и самого себя. — Точно спасительный туман окутал сознание и смягчил контуры жесточайшего несчастья: он притупил боль. Из нашего внутреннего мира вынут был стержень — острое мышление, и мы теперь ничего не понимаем. Это шоковое состояние. Это хорошо: мы пассивно защищаемся. Но что будет дальше? Шок длится недолго: человек или умирает, или приходит в себя».
Страшно жить оглушенным! Удивительно ясно я чувствовал, что живу во сне, а вот если сделаю роковую ошибку и серьезно напрягу мысль — тогда произойдет последнее и совершенно непоправимое несчастье: я проснусь, пойму безмерность потерянного, упаду наземь, забьюсь в судорожных рыданиях и сойду с ума. Другого исхода не было.
И, хитря с собою, я попытался не просыпаться.
Пробовал занять себя. Обмануть воспоминаниями. Но благодаря своей свежести они оказались настолько мучительными, что всегда и неизбежно выводили на дорогу к опасному пробуждению. Пришлось искать другую лазейку — в насмешливом любовании смертельно раненной жизнью в условиях тюремного и лагерного быта. Вот тогда мне открылось доселе неизвестное: радости не измеряются отвлеченно, сами по себе, потому что безусловных мерил для них нет. Они ощущаются, понимаются и оцениваются лишь путем сравнения, их яркость создается только общим фоном. Слабое шевеление жизни за колючей проволокой — это ярчайшее ее сверкание, ибо за спиной у всех чернела только близкая смерть. Ломтик черного хлеба голодному кажется в тысячу раз вкуснее, чем роскошный пирог сытому, и лишь в условиях трагической гибели каждое легчайшее движение души вырастает до истинного величия: разве я не видел, как голодный отдавал свой последний кусочек хлеба умирающему от голода, и разве первый поцелуй не прекрасен, если он одновременно и последний и если потом только гибель?
«Вот мое первое превращение, — думал я, ища в себе остатки былой душевной силы, — человек не может шагать по жизни, не чувствуя за плечами груза привычных обязанностей и идеалов. Но кто-то выпорожнил мой дорожный мешок! Он пуст, нести мне нечего, но идти стало несравненно труднее: мое любимое слово — “вперед” теперь ничего не означает. Идти теперь некуда и незачем, и все, что остается, — это сидя нежиться в лучах потерянного для меня солнца. Упивавшийся действительностью строитель и борец вдруг превращен в оглушенного человека, боящегося проснуться и открыть глаза. Кто бы это мог предвидеть? Вот конец первого превращения. А что меня ждет впереди?»
Я мучительно задыхаюсь. Поворачиваюсь на койке с боку на бок.
«Но не надо об этом. Не надо! Не надо! Вот теперь Саша-Маша, невинное дитя Севера, достойно войдет в мою галерею избранных. Я обладаю верным вкусом и знаю, что основное — это соответствие выбора времени и места. Нет, наша любовь не будет лагерным романом где-нибудь в бочке из-под солонины, куда дама, кряхтя, влезет с помощью галантного кавалера и, стоя на четвереньках, скажет жеманно: “Ах, мерси, Тихон Кузьмич, мерси вам!” На ней парадное платье, весьма искусно заштопанное здесь и там, и бывшие туфли, теперь отчасти похожие на лапти. Нет, это будет мистерия — высокое таинство романтической любви, вполне достойное величия Севера: полдневная ночь, таинственный свет сияния, сиреневый снег и мы, жаром страсти побеждающие вечную мертвенность тундры.
За пару полученных из дома шерстяных носков я получу у кладовщика большую тухлую рыбу это создаст моей избраннице праздничное настроение!» — мечтаю я и погружаюсь в желанный сон.
В десять часов утра я уже поднимался к больнице. Было совершенно темно. Из ущелья тихонько, но злобно посвистывал ветерок.
«Нехорошо! Это обычный предвестник пурги!» — подумал я, но тотчас забыл о ней — дверь больницы распахнулась, и Маша, опять в лохматой шубе и с непокрытой головой, выбежала мне навстречу. Мы взялись за руки, сделали десять шагов в сторону и потонули во мраке.
— Сюда, здесь лучше! — я повел ее вправо. Но там оказалось мало снега. Мы обогнули каменные глыбы и пошли в гору, держась левее. Опять неудобно: уютная снежная полянка под гребнями обледенелых скал обращена к ущелью, откуда злыми порывами дул ветер.
— Вот, вот… — Саша тронула меня за рукав.
— Что, Маша?
— Пульга!
Было около полудня. Внизу светились огоньки, оттуда доносилось пыхтенье землеройных машин и равномерное хлопанье компрессора. Гулкий треск бревен от мороза показывал, что и больница еще близко. Я поднял наушники. Из ущелья, откуда-то издалека, слышался гул, — неясный, глухой, подобный раскатам грома. Сначала едва слышный, потом явственный. Еще через минуту — зловеще грозный; я нахлобучил шапку, подвязал наушники, но ухо уже ясно различало в нарастающих звуках вой ветра и грохот обваливающегося льда и снега.
Саша взяла меня за руку.
— Иди!
Мы стали спускаться. Но в это мгновение дико и страшно рванул ветер, пригнув нас к земле. Снег поднялся в воздух, огоньки, звезды, разводы сияния — все исчезло, мы остались одни в белом мраке. Растопырив руки, неловко скользя и спотыкаясь, падая и поддерживая друг друга, пробовали мы скорее найти дорогу назад. Вдруг удар грома грянул прямо над головой. Я едва успел толкнуть спутницу под скалу, как лед, снег и камни бешеным потоком хлынули поверх голов. Струи снежной пыли не давали дышать, слепили глаза. В короткие промежутки относительного успокоения мы ползли вниз, но камни и лед мешали спуску и заставляли сворачивать то вправо, то влево. Но куда бы мы ни поворачивались, осколки льда больно хлестали нам лица, и мы скоро потеряли всякое представление о месте и времени. Я уронил рыбу, которую нес за пазухой, потом исчезли рукавицы; снег, залепивший лицо и шею, таял, и холодные струи текли по спине и груди. Я почувствовал, что устал, что мне холодно. Маша два раза тяжело упала на камни, и я стер с ее лица теплую кровь.
— Неужели заблудились? — Сразу вспомнился сжавшийся в комок труп заключенного, вышедшего в уборную, заблудившегося в пурге и замерзшего в десяти шагах от дверей барака. Положение становилось серьезным: мы все чаще присаживались за камни, чтобы отдохнуть, тревожное сознание опасности сменилось усталым равнодушием.
Как быстро изматывает силы полярная пурга!
Чем дальше затягивались наши блуждания и чем меньше оставалось сил, тем чаще бессвязные мысли перескакивали на приятные и спокойные темы: в усталой голове развертывались обманчивые картины отдыха за столом у жарко натопленной печи… Дымится суп… Остро пахнет мясо… Трещат дрова… И манит к себе чистая, теплая постель… Лечь бы, закрыть глаза и…