Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
Шрифт:
— Но, Алеша, так было нужно. Эта ложь — историческая необходимость. За границей полагали, что коллективизация обошлась нашему народу в шесть миллионов мертвых. Может быть. Но Сталин пошел на это ради будущего. Пройдет еще немного лет, и наша деревня станет самой зажиточной на земле! И вот ради большой правды грандиозного светлого будущего и лгал честный коммунист Шолохов, замалчивая невыгодную и неудобную партии маленькую правду объективных фактов. Заживем хорошо — тогда и раскроем рот. Правда не убежит. А пока — молчок! Вы не вовремя сунулись вперед со своей правдой: она бесспорна, но невыгодна. Когда правда и партия расходятся, то коммунист становится на сторону партии.
— Они не должны расходиться!
— Да, не должны. Но расходятся: иначе нас с вами не было бы на барже.
Этот довод
— Когда партия и правда расходятся, партия перестает быть коммунистической! Тогда я только за правду! Она всегда на стороне коммунизма.
— Не всегда, — покачал я головой, — громко говорю: Я за правду! — А внутренне добавляю: «Но лишь за такую, какую признает товарищ Сталин».
— Но здесь противоречие, доктор! Как вы не видите? Партия — это идея, она всегда одна и неизменна, а Сталин — это…
Глава 4. Палуба
Но Алеша не успел договорить.
Дальнейшее произошло в течение одной-двух минут. Резкий крик под дальней лампочкой. Белые фигуры разлетаются в стороны, бегут по спящим. Падают вниз. Проснувшиеся сразу вскакивают. Гудят хриплые проклятия. Бухают падающие тела. Пронзительный крик. Еще. Я вижу Шимпа с чьим-то увесистым костылем и молодого урку Мурата, странно болтающего в воздухе руками. Кто-то маленький, как заяц, бежит к нам наверх, за ним гонятся Мурат и Шимп. Вот они рядом. Мелькает затылок «Руки». Рядом дико перекошенное лицо Мурата. Хриплое дыхание каких-то обезумевших людей. Потом все скачут вниз. Им вслед по трапу, лежа на спине, медленно ползет тело Алеши, поливая скользкие ступени горячей кровью. Опять отчаянный вопль. Удары. Паденья. Хаос. В трюме общая паника. Пятьсот инвалидов ползут, кто куда, и все орут.
Распахиваются рамы, и сквозь облака морозного пара блестят направленные вниз дула винтовок.
— Все по местам! Разойдись! На нары, собаки! Ну!
Стрелки из ведер льют ледяную воду. И сразу наступает тишина. Пломбы сорваны. Двери распахиваются настежь.
— Эй, вы! Выносите мертвых! Да не сразу, гады! По одному! Ну! Порезанные, становитесь в очередь на трапе! Живо!
Ударом отломка бритвы в шею убиты Алеша, стоявший рядом со мной, и старый вор, грузин Акакий Акакиевич. Раненых пять человек. У всех порезаны лица. Наконец из-под нар вылезает черный от грязи «Рука», похожий на негритенка в красных трусах: его черканули бритвой по ягодицам, когда он стоял на коленях и уже сунул голову под нары. Драка вспыхнула в группе картежников, вероятно, из-за «Руки». Именно за ним погнался с бритвой Мурат. По ошибке он убил Алешу. А потом заговорили блатняцкие нервы — началось истерическое кромсанье живого мяса направо и налево: после первого убийства урки часто носятся в состоянии невменяемости, уничтожая первых попавшихся на пути. Так был ими же зарезан Акакий Акакиевич и ранены остальные.
Трупы водрузили на штабель, и сибирский снежок принялся прихорашивать искаженное ужасом лицо Алеши и похожую на большую сморщенную бородавку физиономию Акакия Акакиевича.
Раненые выстроились на трапе, руками поддерживая наполовину отрезанные носы и щеки. Мне было объявлено, что в наказанье мужской трюм остается без постоянного медицинского обслуживания и отныне меня будут впускать туда на час и только через день. На носу баржи открыли узкий люк в ящик для якорной цепи и втолкнули туда Мурата; с удивлением я увидел там скрюченного на цепи Степана, санитара Николая Николаевича: его сунули на полтора месяца в обледенелый железный ящик в профилактических целях, чтоб не зарезали урки. Степан показался мне мертвенночерным, но живым, — губы его шевелились: он читал молитвы.
Николай Николаевич при виде крови почувствовал себя плохо и ушел спать. Оказанием помощи занялись Анна Анатольевна и я. С удивительной быстротой и ловкостью ее тонкие пальцы сшивали окровавленное мясо, она шутила, подбадривала, распоряжалась и кокетничала. Способ оказания помощи был прост: я грязными пальцами сближал края раны, а Анна Анатольевна их сшивала. Раненые морщились, диктовали учетчику свои фамилии, имена и отчества, год рождения, статью и срок. Анна Анатольевна каждому говорила: «Ладно, катись, заживет, как на собаке! Следующий!» Стрелок брал зашитого за шиворот и прикладом толкал в трюм, а на смену волочил оттуда следующего. Все было кончено быстро. Потом Анне Анатольевне и мне разрешили вымыть лицо и руки в бане для стрелков — горячей водой и с мылом! Я освежился и когда вышел на палубу, занимался алый рассвет. Очарованный смотрел я на волнистые заснеженные берега, на румяное небо. Рядом уже закипал тресковый суп, и повар огромным черпаком щедро сыпал в него толченый красный перец, ароматный, как будто бы давно забытый. Ложиться спать не было смысла: я закурил с Анной Анатольевной, и мы рядышком оперлись на перила и стали смотреть, как из-за синей сопки выглянул и быстро пополз вверх малиновый краешек солнца.
«Жизнь хороша!» — думал я, глядя на резкий профиль соседки и бросая жадные взгляды на ее стройные ножки. Больше чем очарование берегов Енисея, сильнее чем прелести горячего трескового супа с перцем, блаженнее радости избавиться от черного трюма меня сейчас захватило бурное, страстное, едва сдерживаемое желание: схватить обеими руками эти ножки чуть выше щиколотки, одним сильным рывком поднять их выше головы и вывернуть Анну Анатольевну за борт, в зеленую воду замерзающей реки.
Было бы преувеличением назвать наше знакомство старым, но если можно так выразиться, оно было весьма интенсивным. В конце 1938 года за отказ давать ложные показания против себя и других меня перевели из Бутырской тюрьмы в Лефортовскую и принялись выбивать согласие подписывать все, что продиктует следователь. И все-таки мне казалось, что этих избиений недостаточно, чтобы оговорить себя и других: они не давали мне морального права сделать такой шаг и впоследствии показались бы другим, будущим следователям при пересмотре дела недостаточным основанием, малодушием или слишком поспешной подлостью. Кулаками были выбиты зубы, сапогами раздавлены пальцы на босых ногах. Я удачно перенес швырянье об стену, сидение на высоком стуле, когда лицо, упиралось в огромную лампу, стояние в течение семидесятичасового допроса с яростным криком одновременно в оба уха и битьем по голове. Сказывались физическое здоровье и моральная закалка: ведь тринадцать лет работы разведчиком приучили меня к мысли, что рано или поздно я попаду в лапы врагов и погибну в муках. Притащат меня под руки в камеру, швырнут на койку, а я отлежусь, обдумаю случившееся и опять совершенно искренне, трезво и твердо скажу себе: «Мало!» И на следующем допросе, глядя в озверевшие лица следователей, на их рычание: «Будешь писать?» — отвечу: «Не буду!» Но время шло, ежовщина кончилась. Добивали последние партии арестованных, настало время заметать следы. Однажды меня вызвали ночью. В кабинете кроме следователя, полковника Соловьева, стоял и его помощник, молоденький практикант Шукшин и четверо вахтеров-мордобойцев. Усадив меня на стул посреди комнаты, Соловьев задал обычный вопрос, получил обычный ответ и сказал:
— Вот что, слушай. Вчера я получил разрешение или добиться твоей подписи, или убить тебя. У меня нет больше времени возиться с тобой. Сегодня ночью ты умрешь, если сваляешь дурака!
Из большого портфеля он вынул молоток, большой пакет ваты и бинт. Обернул железную головку молотка ватой и обвязал бинтом.
— Это для твоей упрямой башки. Буду выбивать из нее дурь.
Потом вынул метровый отрезок железного троса с приделанным проволокой шарикоподшипником.
— А это для спины. Буду подгонять, пока не загоню до смерти.
Мордобойцы раздели меня до пояса, Соловьев подошел сзади и ударил молотком по темени. Я рухнул на ковер. Тут практикант сел мне на шею, а мордобойцы — на ноги, и Соловьев принялся стегать тросом, иногда поворачивая на спину, чтобы ударить пару раз по животу каблуком. Я потерял сознание. Когда пришел в себя, увидел красивую женщину в белоснежном халате, из разреза которого виднелись петлицы со шпалами. Женщина держала в руке пустой шприц, — она уколом привела меня в сознание.
— Ну, очнулся? Можно продолжать! — и она спокойно вышла.
Сколько раз потом это повторялось — трудно сказать. У меня оказался поврежденным череп, два ребра сломаны и вогнаны в плевру, на животе разошлись мышцы и внутренности выперли под кожу.
— Будешь писать?
— Нет.
И процедура повторялась снова и снова, я приходил в сознание на полу и видел над собой приятное, культурное лицо женщины-врача со шприцем и слышал те же слова:
— Ну, можно продолжать!
Под утро я почувствовал, что умираю: сердце стало очень тяжелым и большим, как будто ему стало тесно в груди. Сознание работало плохо, но работало. «Умирать глупо, — подумал я. — Смерть — это конец борьбы. Надо выиграть время и бороться дальше».