Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
Шрифт:
Оратор поднял руку и показал культяпку.
Кто-то спросил:
— Жалеешь?
— Да ни в жисть! — тряхнул головой «Рука». — Что за дамский вопрос?! Франтик того стоил: свеженький был, гад!
Начался шум.
— Это со всяким случиться может! Причем тута заклятие? — крикнуло сразу несколько голосов.
— Э-э нет, я в заклятиях разбираюсь. Это понимать надо! — авторитетно разъяснил «Рука». — Заиграться может всякий, не в том проблема: а вот вы спросите, как я заигрался? Я все вещи с себя спустил и на кону осталась гора мазуты — вот! — «Рука» широко развел руки. — Куча, полметра высотой. И, между прочим, два кожаных пальто. Метеор и говорит мне: «Возьми на пробу карты». Я взял. И тут взыграл во мне ентузиазм — как извержение вулкана: трясусь, ничего не вижу и не слышу, все плывет перед глазами: это начало сполняться заклятие. Считаю: очко!
«Рука» обрубком вытер пот со лба.
— Руки лишился за кота! — скептически сказал веселый отечник, который давеча просил дать ему ковпак. — Хе!
— Эх, ты, говядина! Вот тебе и хе, — с презрением ответил «Рука» и полез на трап — его очередь была глотать воздух из щели в дверях. — Ты живешь, как крыса в подвале, и на верхний этаж сигануть не можешь, чтоб рассмотреть сверху нут-ренность жизни и ее окрестности и понять, что есть судьба и определение человека! Ты, водяная колбаса, вчера слышал, как доктор объявлял стихи Пушкина и говорил про высшее призвание?
Наверху открылась рама, и на лежащих на полу горячечных больных посыпался снег.
— Отбой! Спать ложитесь! Слышите?
Я проспал не больше двух часов, когда почувствовал, что кто-то дернул меня за ногу.
— Доктор! Ваша с Алешкой очередь! Вставайте!
Мы поднялись на трап и прильнули к заиндевевшим щелям, откуда струился живительный морозный воздух. Сквозь щели было видно, как на палубе бесконвойники возле заваленного снегом штабеля мертвых пилили дрова, курили и что-то жевали: ночью можно было легче украсть кусок солонины из уже начатых бочек, рядами стоявших на палубе. Глаза у нас слипались, но мы равномерно и глубоко заработали легкими, как два насоса. Это было наслаждение сквозь сон. За нашей спиной кто-то возился у параш, внизу шумно сопело полтысячи этапников, кругом испарины, в дальнем углу, перед запертой и запечатанной дверью в помещение стрелков и их жен (оттуда иногда доносились женские и детские голоса), горела вторая лампочка и тускло освещала раздетых до белья урок, резавшихся в карты. Все было тихо и спокойно. Смена желающих подышать не шла, и мы, опершись лбами о ледяное железо, закрыли глаза и продолжали полоскать грудь морозным воздухом.
Потом Алеша неожиданно оторвался от щели и сказал:
— Доктор, помните разговор сегодня вечером? Насчет комсомола? Я спать не мог: грудь от боли разрывается.
Он культяпками сжал мое плечо.
— Почему мы не в плену у фашистов? А? Как там было бы легко, доктор! Боролись бы! Твердо все выносили! Подпольную организацию устроили бы! Сейчас же! С первого дня! А? Правда ведь? С честью умерли бы! А здесь? Тупик, один тупик! Не могу же я действовать против партии — ведь и я теперь считаю себя ее членом! Мы и наши следователи и судьи — товарищи… Ничего не понять в такой каше, доктор! Я давеча врал про свое твердое геройство: я, доктор, совсем растерялся. Ничего не понимаю: куда идти, кто — друг, кто — враг…
Он припал лицом к мерзлому железу.
— Полно, Алеша… Не падай духом… Ты говорил хорошо и сказал главное: идея выше людей. Она осталась чистой.
— Следователи меня ни за что арестовали, судьи — засудили, лагерные начальнички — изувечили. А я должен фактически их поддерживать. Как же иначе? Разве можно бороться против своих? — застонал он, видимо, не слушая меня. — Тупик! Нет выхода! На что надеяться? Кому верить?
Теперь уже я жестко взял его плечи и твердо отрезал:
— Сталину. Он ничего не знает о том, что делают эти прохвосты в низовых звеньях органов безопасности и суда. Узнает — наведет порядок. Рука у него твердая. Не дрогнет! Сталин и его ближайшие помощники — Каганович, Маленков и другие — вот наша надежда. У нас есть не только во что верить, но и кому верить. Мы сильны.
Алеша уцепился за меня снова.
— А стихотворение, что читал Педагог?
— Клевета и вздор. Антисоветчина. Трусливая к тому же. Это и не его стихи — я их уже давно слышал в бараке: они ходят по рукам в разных вариантах. Слушайте, Алеша, я вам объясню, в чем здесь дело и кто этот человек, метящий в сталинские щепки. Это — союзник тех, кто вам кричал с нар. Те нападают спереди, он напал сзади. Что вы, Алеша, ослепли и не видите этого сами? Стыдно! Неужели вы думаете, что мы, контрики, действительно все до одного ангелы, невинно спущенные дьяволами в ад? Глупо, Алеша, политически глупо: Педагог — типичный антисоветчик: он знает нашу силу, и поэтому не решается атаковать нас в лоб. Отсюда эти хитроумные заходы — не то за здравие, не то за упокой. Знает, что Сталин — это продолжение Октябрьской революции до наших дней, и нападает на него как на нашего вождя. Но ваше выступление с цитатой из «Правды» тоже неудачное: этого не следовало говорить.
— Но это правда, доктор. Я читал все слово в слово.
— Не всякое слово — правда и не при всяких обстоятельствах.
— Даже правда из «Правды»?
— Даже. Особенно из «Правды».
Я собрался с мыслями:
— Видите ли, Алеша, в мире всегда сосуществуют две правды: одна — выгодная, другая — невыгодная. Раз в мире борьба, то для одной стороны выгодно одно, а для другой — прямо противоположное.
— Но правда только одна! Не может быть двух правд!
— Конечно. Но выгодную правду мы должны твердо и громко утверждать, кричать о ней, агитировать за нее, а невыгодную правду — не замечать, делать вид, что ее нет. В борьбе иначе нельзя: глупо ради любви к отвлеченной истине ослаблять свои позиции и укреплять положение врагов. Поняли? Нет? Эх, вы, простота… Ну, посмотрите на нашу советскую художественную литературу: там считается правдой не то, что действительно есть, а то, что хотелось, чтобы было. Другими словами: правда — это то, что должно быть. Поняли? Опять нет? Ну, вы балда, дорогой Алеша! Не обижайтесь!
Балда — и все. Слушайте! Я приведу пример. В романе «Тихий Дон» писатель Шолохов честно и правдиво изображает жизнь. Почему? Потому что такое объективное изображение не вредит партии и делу, за которое она борется. Книга касается дореволюционного времени. Объективность в этом случае допускается, автора хвалят именно за объективность: ведь она нам выгодна! В новом романе, уже из советской жизни, в «Поднятой целине», тот же Шолохов величайший акт кровавой борьбы Старого с Новым преднамеренно сводит к идиотскому балагану — заговору двух офицеров с несколькими прихвостнями против всего народа в целом. Здесь все от начала — вранье: взяты неправильные исторические предпосылки и на их основании делается жульнический вывод о всем периоде коллективизации. А миллионы мертвых от голода? А развал сельского хозяйства? Если Шолохов прав, то коллективизация не была второй гражданской войной и не явилась геройским подвигом Иосифа Виссарионовича, партии и сознательной части нашего народа!
Лицо Алеши дрогнуло.
— Моя сестра Шура и ее сынок, между прочим, тоже, Алеша, умерли с голоду в Ростове. Прямо на улице. В тридцать первом. Распухли, ослабли, поехали в город из станицы — она там работала на телеграфе, — и оба умерли под забором.
— А моя мать, Алеша, рассказывала, что в это время на Кубани — она тогда жила в зажиточном приморском городе Анапе — каждое утро под ее окном выстраивались голодающие — дети, старики и старухи, женщины, — и на коленях, — слышите, Алеша, — на коленях стояли до тех пор, пока мать не вынесет каждому по кусочку хлеба.
— А сама она откуда его брала?
— Я посылал посылки и валюту из-за границы, а в городе тогда работал торгсин — за валюту там можно было купить все. В это же время я приезжал к ней в отпуск: со станции нужно ехать километров двадцать, и в станице Николаевской я увидел двух придорожных сторожей — в начале и в конце селения, а большинство казаков было выселено в Сибирь, и дома стояли заколоченные! Станица выглядела как труп. Конечно, позднее туда нагнали переселенцев, места там благодатные, и, как говорится, свято место пусто не бывает — на скелете быстро наросло мясо. Но факт остается фактом: шолоховскую целину густо залили человеческой кровью и пахали ее по трупам! Все виденное после ареста сильно поколебало мой старый окаменевший символ веры, но ничего нового я пока не находил и ощущал в себе величайшее смятение, заставлявшее метаться то в одну, то в другую сторону. Теперь я говорил, как если бы разговор происходил лет десять тому назад, — я это делал для себя самого, из отчаяния.