Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
Шрифт:
В единственной гостинице на площади свободных номеров не оказалось. Я поставил чемодан Фабиолы у стены низкого домика на углу и сказал ей:
— Станьте ближе к стене на случай если опять брызнет дождь. А я сбегаю в таверну и узнаю, где можно снять комнату.
Комната найдена. Я бодро шагаю назад. У низкого здания на углу собралась толпа. Слышны крики. В руках двух жандармов бьется растрепанный человек в жилете.
— Я не виноват! — кричит он с надрывом. — Я только хозяин дома! Пять лет назад один железный лист на крыше приподнялся, и я временно, до ремонта, привалил его камнем. И забыл. А камень, видно, пополз с места… Все скорее… Скорее… А сегодня, в дождь и ветер,
Я протискиваюсь сквозь толпу. Около чемодана в луже крови и грязи лежит мертвая Фабиола.
Путешествие в Беллинцону кончилось. Пять лет тому назад девушка и камень заняли исходные точки и двинулись навстречу друг другу. Она — быстрее, он — медленнее. И в назначенное мгновенье они встретились.
Некоторое время все молчали. Я открыл глаза. Несколько контриков сделали жест, будто пожимают мне руку.
— Просю, доктор: якый це був камень? — крикнул кто-то из темноты. — Я, то есть сам по себе, каменщик и в камнях разбираюсь.
— Это был гранит, — ответил я, входя опять в роль. — Весом около восьми кило, точно — семь кило шестьсот грамм.
Молчание. Спросивший обдумывает ответ. Потом кричит из темноты:
— Ну такой камешек як вреже по кумполу, так зараз копыта задерешь! Це могло быть. Доктор казав правду! Я сам — каменщик.
Бывший преподаватель физики, надоедливый спорщик, начал быстро доказывать значение фактора длины траектории, то есть высоты от крыши до головы, но все хором зашипели: «Цыц, зануда!» — и педагог смолк.
— Ну, кто хочет добавить что-нибудь к моему рассказу?
— Я! — крикнул голос с нижних нар, и оттуда, кряхтя и пыхтя, выполз неопределенного возраста желто-серый отеч-ник. Таких с этапом ехало много: северный климат вреден людям со слабым сердцем.
Новый рассказчик осторожно перешагнул через судорожно хрипящих туберкулезников, сгоравших в пожаре ночной лихорадки, подал одному из них пить из щербатой миски, поставил ее обратно в слякоть, вытер пальцы о рубаху на оттопыренном животе и выпрямился под лампочкой, как раз над открытым ртом Библиотекаря. Он был похож на гору студня. Отдышался, держась руками за сердце, точно стараясь сжать его, довести до обычных размеров и заставить опять спокойно улечься в грудную клетку. Потом низко поклонился слушателям на три стороны, перекрестился и начал:
— Говорит зека Пахомов Иван Иваныч, года рождения 1905, статья 136 и 74, сроки 10 и 10.
Он опустил на минуту голову и задумался. Зрители терпеливо ждали: в этом театре привыкли наблюдать подлинные человеческие чувства и умели их ценить. Не один заслуженный артист вылетел бы с нашей сцены за фальшь, которую не чувствовал бы ни он сам, ни обычные театральные зрители.
— Так вот, братцы, у меня все начинается с листка, им же кончается. С какого листка? С самого что ни на есть обыкновенного — весеннего березового, — веселого, блескучего и липкого, будто вымазанного духоватым медом. Я рос без матери и сильно баловал. Отец сверхсрочно служил в армии и времени на меня, конечно, не имел. Ради него меня приняли в школу красных командиров — иного хода в жизни у меня не было.
Я показал себя в науках способным, но ленился — внутри не было опоры, а поддержать было некому и уцепить не за что. Иногда хвалили, а чаще ругали и наказывали. Из себя я в ту пору был хорош. У начальника школы была дочка Наташа, бойкая девка. Она мне нравилась. Так я вместо учения начал за ней ухаживать! Конечно, по-приличному — она ничего не позволяла, себя блюла как положено. На это и шло у меня все время. Весной, когда я дежурил, она вечерами, бывало, прокрадется, как все уйдут, а то и влезет прямо в открытое окно. Так мы и сидим вместе у телефона. Случалось и запоем тихонько, а больше затевали возню. Раз она хвать фуражку с моей головы, одела себе и в окно. Я, конечно, осерчал, ее сурьезно прошу, а она манит в сад, наводит на всякие мысли через разные словечки и намеки. Распалила, но до беды не довела — кинула фуражку в окно, и я ее едва успел одеть, как пришли сам начальник с комиссаром. Меня даже, помню, пот прошиб: вот как баловство могло бы кончиться!
А наутро новость: Наташа той ночью скончалась! Тихо, незаметно. Утром стали будить — не просыпается. Вызвали врача. Тот ее осмотрел и сказал: «Умерла, а с чего — непонятно. Надо вскрывать». Отец и мать — против: девушка умерла, теперь причина никому не нужна и безобразить молодое тело ни к чему. Отец был, конечно, из простых солдат старой армии, а мать у нее из бывших-, старуха гордая, красивая. На следующий день выставили тело в гробу, и мы, курсанты, пошли прощаться. Проходили медленно. С лица Наташа стала белая, как мел, но лежала вроде живая. До чего была хороша, что и не описать: в ухах серьги золотые с камнями, на пальцах — кольца, опять же золотые и с камнями, а под шейкой на белой кофточке — шмель, обыкновенный шмель, только из золота и с камешками. «Богато ее отправляют в землю, ничего не скажешь — богато! — подумал я. — А зачем это? Здесь такие штучки в торгсин принимают, а там они кому нужны? Зря пропадут!»
Сразу же похоронили Наташу. Мамаша и здесь хотела показать старорежимные свои ухватки — потребовала, штоб для дочери построили склеп и над ним не крест деревянный, а камень с ее фотографией и надписью. А на это нужно время — камень только тесали, а стены склепа не сложили — кирпичей вроде не достали с завода. Поэтому гроб в могиле присыпали землей, а сверху яму временно перекрыли досками и опять же чуток присыпали землицей. Ночью я и шепчу Петьке, моему корешу: мол, пропали золотые вещи. А он и брякни: «Подымайся, мол, сбегаем на кладбище до луны и возьмем мазуту. Опосля гульнем за ее память! Девка ведь была первый сорт! Тела мы не коснемся и никак ему не повредим!»
А мы с вечера как раз прохлаждались в пивной, и голова у нас шла кругом. Подскочили, оделись, в уборной вылезли в окно и через сад подались на другую улицу, а по ней — на кладбище. Нашли могилу. Отвалили доски с землей. Петька залег в траве на стреме, а я спрыгнул в яму, отбросил землю и открыл гроб. Тут как раз засветила луна — мы не рассчитали время. Как увидел я ее лицо — так и застыдился, руки стали, как каменные! Эх, думаю, подлец же я — Наташу оскверняю и все за пиво! Как есть несамостоятельный я человек! Сердечно мучаюсь, психую, одначе снял сережки и так, чтобы уж не коснуться. А в лицо обратно не смотрю. Снял этого жука золотого или шмеля — не знаю, что это было. Потом взял руку, поднял и потянул кольцо с пальца. Рука мне показалась такая мягкая и теплая, что я пересилил себя — и посмотрел на лицо. И вдруг похолодел и отнялись у меня ноги: мертвая ресницами затрепыхала, вздохнула и открыла глаза!
Рассказчик шумно перевел дыхание. Слушатели замерли.
— Спужался я с головы до пят — каждая жилочка у меня задрожала, натянулась и зазвенела. Это, братцы, надо понять! Стал я как балалайка на концерте — все во мне заиграло, не курсант, а музыкальный струмент. Мертвая на меня смотрит, а я жилочками звеню и каменею, вроде как второй мертвый в этой самой могиле. И тут у нее губки задрожали-задрожали и раскрылись вроде в улыбке! Луна, конечно, поднялась — и это голубое мертвое лицо вроде потянуло меня к себе.