Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
Шрифт:
— Будешь писать?
— Буду.
Следователь вынул носовой платок, вытер себе лицо, шею и руки.
— Давно бы так! Замучил, дурак! Тупоумный ты и несоветский человек, Митюха: надо помогать советскому следователю, а не бороться с ним, как враг! Нехорошо, очень нехорошо!
Меня подняли, усадили на стул. Соловьев взял мою дергающуюся и дрожащую руку, вложил в нее перо и стал водить по листу бумаги: получилось заявление гражданину народному комиссару государственной безопасности с обещанием чистосердечного раскаяния и признания. Я раскололся.
По прибытии в Норильске я получил направление на работу в амбулаторию. Вошел в коридор,
— Я новый работник. Вот направление от начальника.
Дама полузакрыла глаза, томно потянулась. Потом протянула руку за бумажкой.
— Очень приятно, коллега. Анна Анатольевна Розенблюм. Я не заведующая амбулаторией, но о вашем назначении слышала. Будем дружить и работать вместе.
Пока она любезно улыбалась, приняла от меня документы и, не читая, небрежно бросила на стол, я стоял и молча смотрел на нее. Где я видел это культурное лицо? Где слышал этот приятный голос? Острый луч памяти скользил в прошлом, прорезывая темноту забытого. Пока не уперся в то, что было оттеснено потоком свежих и потрясающих впечатлений, но что нельзя и не должно забывать.
Я вышел в переднюю. Там на груде угля стоял тонкий лом. Санитар дробил им крупные комья. Я торопливо взял его в руки. Ударить по голове или ткнуть в грудь? Ткнуть? Это неожиданнее, быстрее и надежнее: пока буду поднимать лом для удара по голове, юнцы задержат мои руки. Я примерился. Сердце бешено колотилось в груди. Ну, сейчас… Терять мне нечего…
«А почему нечего? — спросил рассудок. — Она — живой свидетель».
Я постоял немного, рукавом бушлата отирая крупные капли пота на лбу. Отдышался и аккуратно поставил ломик в угол, на кучу угля.
Советские лагеря — страна чудес. В Норильском лагере на третьем штабном отделении два раза в месяц устраивались научные конференции, на которые водили под конвоем заключенных врачей со всех отделений. В большинстве своем это были вялые люди, пришибленные своим несчастьем. Кроме Николая Николаевича Остренко и Бисена Утемисова, самого плохого и самого хорошего из безликой массы. Я как следует договорился с Николаем Николаевичем. Мы обсудили все подробности — где усадить Анну Анатольевну, когда войду я, как он прикроет мое нападение.
С ломом в руках я замер в коридоре у двери. Она была полуоткрыта, и я слышал каждое слово.
— Тише, товарищи! У меня вопрос к Анне Анатольевне: скажите, божественная, вы работали в московской Лефортовской тюрьме в начале тридцать девятого года?
Сквозь щель я видел, как Анна Анатольевна гордо вскинула голову, с презрением скользнула по жирному лицу Николая Николаевича и небрежно бросила через плечо:
— Да.
— А правда, что в это время вы участвовали в избиениях заключенных и, в частности, уколами приводили в сознание Дмитрия Александровича?
— Правда.
— Помните ли вы его?
Анна Анатольевна повела плечами.
— Какой вздор! Как я могу его помнить? Таких, как он, у меня были тысячи!
Я сжал в руках лом. Ну, сейчас все решится…
— А согласны ли вы подтвердить это на допросе, если Дмитрий Александрович добьется переследствия?
— Разумеется.
Второй раз я поставил лом в угол и рукавом отер лицо: я нашел орлицу, которая при случае могла снести мне золотое яйцо свободы!
Потом Анна Анатольевна рассказала, что после окончания террора был убран Ежов и заменен любимым подручным Сталина, Берия. Повальные аресты прекратились, тюрьмы опустели. В печати была пущена заметочка, что в борьбе с врагами народа не в меру ретивые исполнители допустили перегибы и дела невинно осужденных будут пересмотрены. Это было повторение подлого трюка со статьей «Головокружение от успехов». Как всегда, свои преступления Сталин свалил на других. Кое-кого действительно выпустили, о чем были распущены преувеличенные слухи. Семьи невернувшихся воспряли духом. Был открыт прием заявлений. Все стали ждать — и по ту сторону колючей проволоки, и по эту. А время потекло, обволакивая всенародную трагедию серой пеленой забвения. Потом началась Финская война, она отвлекла внимание общественности. И, наконец, грянула Отечественная война, — гитлеровское нашествие, волна горя и потерь, которая захлестнула ту, предыдущую волну. Как все предыдущие беззакония и злодейства, и это удачно сошло с рук его организаторам.
А между тем за кулисами шла другая работа — подготовка материала для суда Истории. Берия организовал дутое дело о гитлеровской агентуре в стенах следственных органов государственной безопасности. Следователи, причастные к методам раскалывания невинных, были обвинены, арестованы и уничтожены. Анна Анатольевна получила двадцать пять лет с такой же формулировкой, как и расстрелянный Соловьев: «за фашистские методы следствия и сознательное истребление советских кадров». Опытные повара сначала лихо отработали глупых индюшек, а потом были отработаны сами. Убраны все свидетели и знатоки техники. История должна была получить в руки только неопровержимые доказательства справедливости суда — добровольные признания и подлинные подписи…
Теперь, прицеливаясь глазами в ножки Анны Анатольевны, я испытывал борение двух противоположных чувств: глядя на крутящуюся воду за бортом, до боли ясно видел скрывающиеся в ней подошвы ее туфелек, но делал над собой усилие и с самой искренней из всех моих улыбок говорил приятной ведьме:
— Как я счастлив, что вы отлично выглядите после такой кровавой ночи, Анна Анатольевна!
— Пустяки! Юность свою я провела под пулями — была сестрой у Щорса. С передовой не выходила. Конечно, эта закалка пригодилась в жизни.
Она чуть заметно подмигнула мне зелеными глазами и улыбнулась.
— Так было в Москве. Так случилось и в эту ночь: весьма слабенькое подобие фронта. Меня занимает другое: вы все радуетесь, для вас это счастливый этап. Я одна без радости отсчитываю дни. Еду в Москву на переследствие и пересуд. Думаю, что за пулей. — Анна Анатольевна закрыла лицо руками и задумалась.
Забегая далеко вперед, скажу, что волновалась она напрасно: летом пятьдесят шестого года, после реабилитации я видел ее в помещении пенсионного отдела МГБ. Лицо ее выражало самоуверенность и удовлетворение: как старый кадровый сотрудник она получила пенсию, в которой мне по формальным причинам было отказано. А сознательное уничтожение советских кадров? Ах, это только пустячная подробность — она была осуждена по делу о гитлеровской агентуре, — такому же липовому, как и наше. И оба оказались на свободе…
Конечно, начальство мало контролировало меня. В первый день я спустился в трюм только на час. Потом на три, потом на день. Отпали и свободные дни. Все пошло по-старому, кроме одного — спать я выходил наверх.
На ночь я ложился в маленькой надстройке у передней мачты вместе с Николаем Николаевичем и учетчиком Амду-ром — человеком моих лет, бывшим главным инженером большого военного завода. Николай Николаевич, бывало, скажет: «Не забудьте ночью топить буржуйку, а то к утру мы замерзнем!» — повернется лицом к стене и захрапит. А мы нальем по кружке горячей воды, капнем туда валерьянки для вкуса, съедим по ломтику хлеба и начнем длинный разговор — спокойный и тихий. Вспоминается не лагерное, далекое. Это отдых. Лазейка. Забвение.