Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры
Шрифт:
Только раз я покидала территорию пансиона без наставницы и одноклассниц. И то утро стало для меня очень важным.
Юлия нарушила главное правило принадлежности – она вырвалась. Или кто-то вырвал ее с корнем.
Ее родители приехали на следующий день. Я видела их издали, с высоты лестничного пролета. Тихие, блеклые, пожилые. Юлия была их цветочком. Вторым, последним.
Нет, не была! Никто не знает наверняка, но как перестать думать о ней в прошедшем времени?
Юлины родители осмотрели ее комнату. Говорят, она мало что взяла с собой. Будто бежала в спешке,
Все образуется, говорили они. Ее скоро найдут.
От этих слов пробирает дрожь и что-то мутное поднимается с самого дна.
Я не смогла там находиться, будто меня терзала совесть. Но ведь я ничего не делала! Это только из-за того, что Юлия никогда мне не нравилась.
Бывают такие люди. В них нет обаяния, нет такта. Все, что они делают, пронизано какой-то неприязнью к миру вокруг, от которой становится тошно. Они будто распространяют в воздухе отраву, и все, чего касается их придирчивое внимание, тут же обретает привкус пепла.
Я много раз думала, что, если бы не дружба с Данутой – болезненная, неравная, – лишней в нашей компании стала бы именно Юлия. Но все случилось так, как случилось.
Поиски продолжались – это все, что нам было известно. Пан следователь приезжал еще раз, на этот раз он осматривал сам пансион: чердак, котельную, все служебные помещения. Поговаривали, что он был даже в заколоченной комнате, в которой не бывал никто из учениц, кроме Каси. Позже тем днем я ходила проверить и убедилась, что никто не прикасался ни к доскам, ни к навесному замку. Наша Дверь осталась такой же, как и три года назад.
Без моей папки с вырезками мне стало гораздо тяжелей сосредоточиться на занятиях и подготовке к экзаменам. Промучившись пару дней, я обратилась к пани Новак и попросила выписать для меня газет, чтобы там рассказывалось про университет и про экспедиции его выпускников. Она ничуть не удивилась и обещала помочь.
– Но с одним условием, Магдалена, – добавила она строго. – Перестань отлынивать от походов в костел. Я вижу, как ты мрачнеешь день ото дня. Облегчи душу, послушай ксендза. И поверь мне, я это говорю не только как наставница из «Блаженной Иоанны». Я беспокоюсь. Иногда вера оказывается последним, но самым надежным утешением в беде.
Не могла же я сказать, что перестала ходить на воскресные службы не из-за потери веры? Я и не верила никогда толком, но была хорошей девочкой и держалась правил. Держала себя в рамках. Мне пришлось согласиться.
В то утро, когда я в одиночестве покинула пансион, я шла именно в костел. Тогда это и правда показалось мне последним выходом. Назад я возвращалась уже не одна.
Рассветает все поздней, и на воскресную службу мы плетемся затемно. Полуголый лес обступает нашу тропу, туман стелется у самых корней и обвивает лодыжки влажными пальцами. Каменные плиты тропы почти белые, вытертые множеством башмаков. Они будто светятся, и я стараюсь смотреть только на них. Не в лес, где может быть Юлия, не на лица идущих рядом.
Стараюсь не думать о том, куда стану девать глаза,
Поравнявшись со мной, Данута сует мне в руку записку. Сминаю ее, не читая, прячу в карман.
– Не будь такой черствой, – притворно вздыхает Данка. – Ты ведь так ждала этого дня, что не могла уснуть. Плакала в подушку, Магдочка? Глазки опять красные.
Слова царапают горло, но я сжимаю зубы.
Я действительно ужасно сплю. Просыпаюсь каждые полчаса со свинцовой головой, пытаясь выпутаться из обрывков кошмаров. В них костры с зеленым пламенем и хруст веток в темноте. В них Кася и Юлия. Части их тел. И черная Дверь с узором из ладоней, месяца и крапивного листа.
В моей голове живет столько мерзких образов, которые перетекают один в другой, сплетаются и расплетаются, как водяные черви, что мне не до терзаний, о которых говорит Данута. Они оставили меня первыми.
Скорей бы завести новую папку. И растить из нее, как из семечка, мою новую жизнь, мою надежду.
Лес становится реже, и мы выходим к деревне. Ее, как и особняк пансиона, война обошла стороной, и выглядела она вполне уютно. Открыточная пастораль: белые домики с палисадами, широкими дорогами и белым же костелом. Оградка кладбища за ним тоже выглядела на удивление мирно и покойно.
Мы поднимаемся на крыльцо последними – все жители поселка уже сидят на скамьях внутри. Ксендз приветствует каждого на входе. Я не поднимаю глаз, но старик все равно узнает меня.
Он начинает какую-то неловкую ветхозаветную аллегорию, не договаривает до конца и тяжко вздыхает.
Киваю послушно, вхожу под священные своды. Здесь всегда тяжело дышать. В костеле стоит запах промерзшей пыли, сырой древесины и известки. Здесь прохладно в любое время года, но осенью это точно не ощущается как благословение.
Когда-то здесь было красиво. Говорили, костел был построен на деньги первого хозяина особняка. Как и половина деревни. Но время шло, здание ветшало, и его поддерживали без прежней щедрости. Теперь здесь было очень скромно. Ксендз выдавал это за достоинство.
Единственным украшением была деревянная статуя Мадонны с молитвенно сложенными руками.
Устраиваясь на жесткой скамье, я вытаскиваю из кармана пальто псалтырь в сафьяновой обложке, и на пол падает смятая бумажка. Записка Дануты. Поддаюсь секундному искушению и все же разворачиваю ее. Три слова:
Я не поднимаю головы, но чувствую, что что-то не так. Голос ксендза, слабый, дребезжащий, тонет в шелесте пансионерок. Не звенит колокольчик служки, который должен привлекать внимание паствы к проповеди. Слышу раздраженное шиканье наставниц, но это не помогает. Зажмуриваюсь, и перешептывания обращаются шорохом хитиновых крыльев. В висках стучит. Я не хочу знать, что случилось, я не хочу слышать!
Кажется, я даже задерживаю дыхание, но от этого становится только хуже.