Письма с войны
Шрифт:
3 января 1942 г.
Теперь мы в Брюсселе, бешеные переезды за четыре дня: Кёльн — Маастрихт — Намюр — Версаль — Шартрез — Ле-Ман — Париж — Брюссель — Маастрихт — Кёльн. Слава Богу, по крайней мере, мы на последнем этапе. […] Мало сна, много трудностей и иногда многовато алкоголя, и так много мы все-таки повидали. […]
3 января 1942 г.
…мы в дороге между Аахеном и Дюреном, еще час — и мы в Кёльне…
Я такой ужасающе грязный и усталый, почти вонючий, никакой гигиены за эти пять дней, и тем не менее я необычайно счастлив.
Сейчас
Часто мне со стыдом кажется, будто мне оказали предпочтение, потому что я служу в Кёльне. А вот теперь я вернулся из напряженной поездки, и мне не надо возвращаться в казарму, могу завтра утром привести себя в порядок, я почти в отпуске; и я все еще много и бессовестно жалуюсь, ты не поверишь, как терзает меня любая жалоба, стоит только произнести ее вслух…
[…]
Кёльн, 9 января 1942 г.
[…]
Прочитал «Дневники» Леона Блуа и, как всегда, чувствую, что воистину всю жизнь мечтал сказать всем, только сказать по-немецки, то, что он сказал по-французски. Именно так; это и есть мое стремление, и я всегда молю Господа Бога дать мне эту возможность. […]
Разве не кажется странным, что Леон Блуа умер в ноябре 1917 года, а в декабре 1917-го родился я? Когда во время чтения его книги я понял это, то по-настоящему испугался…
[…]
Кёльн, 23 января 1942 г.
[…]
… я снова окончательно потерял разум; это же сущее безумие; опять душный вещевой склад, горы ботинок и сапог, от вони которых спирает дыхание, высокомерные, кичливые, издевающиеся над солдатами писари, которым мы отданы на откуп; как хорошо мне это знакомо и как ненавижу я это всем сердцем! Тут трудно не стать жестоким и не впасть в беспросветную тоску; а комнаты! Сколько господ инструкторов со всеми их изощренными изуверствами над новобранцами вышагивало по таким же комнатам в прежних казармах, представь себе только! И я снова влип, погиб окончательно и безвозвратно…
Конечно, очень долго мы здесь не пробудем. Окажись тут хоть один-единственный человек, кого я бы знал, один-единственный, с кем мог бы поговорить, но нет, я один, совершенно один! Господи, помоги мне!
Этот безумный казарменный балаган убивает во мне любую мысль о возможности просто жить…
Разве можно без отчаяния смотреть на то, как здесь невыносимо мучают и унижают людей, перед тем как им наконец-то дозволят умереть за отечество! Если бы ты только раз, единственный раз увидела, как такой вот горе-фельдфебель с ревом врывается в комнату, где сидят во время отдыха пятнадцать взрослых мужчин, которые были ранены или заболели во время служения отечеству и отдали ему уже два года своей жизни, это похоже на прыжок разъяренного дикого зверя на совершенно беззащитную бедную жертву! А вечерами можно видеть, как эти фанфароны прогуливаются в парадных мундирах, веселые, радостные и очень приветливые, и тогда любой скажет: «Ах, какой милый человек. С таким солдатам хорошо живется». Вам, женщинам, стоило бы хоть раз взглянуть на эту так называемую «жизнь», на эту непередаваемо грустную смерть, тогда вы наверняка сойдете с ума от возмущения или обезумеете от мстительности; вам бы только один раз увидеть, как обращаются с отцами ваших детей. Сколько мне суждено жить, столько я буду с глубокой ненавистью, болью и яростью вспоминать об этой жизни. Часто мне даже кажется, что это медленное умирание души и духа никогда не кончится, все это слишком грустно…
Скоро два часа, и снова начнется моя служба, какой она будет — пока не знаю.
[…]
Кёльн, 23 января 1942 г.
[…]
Я должен был многое сказать тебе, да-да, но мое время строго ограничено; здесь совсем не так, как там, где я до этого служил; меня снова одолевают прежние рекрутские страхи и ужасы, все неимоверно безжалостно и для любого, кто бы он ни был, все человеческое и личное здесь умирает, но так и должно быть, я сознаю это, я вообще не способен быть солдатом, я почти ничего не умею, вообще ничего, и я представляю себе, сколько мне еще предстоит изучить…
[…]
Кёльн, 24 января 1942 г.
[…]
Когда я снова вошел в это здание, внушавшее ужас, у меня было поначалу необычайно тяжело на душе, убийственно тяжело, но я все же собрался с духом и вошел в него, а потом, пройдя почти в потемках по мрачному коридору, переступил порог комнаты. На счастье, там были только два человека. Я разговорился с ними, рассказал немного о своей профессии, о семейных обстоятельствах, и было очень отрадно не чувствовать себя стопроцентным чужаком. Прежде я просто молча тупо сидел или стоял и никогда не пытался завязать знакомство. Самое ужасное было думать, что ты тут посторонний и совсем один среди множества других, а ведь тебе придется с этими людьми отправиться на фронт; но я искренне хочу побороть в себе такие мысли и познакомиться со своими товарищами; я считаю это действительно важным, мне просто необходимо полностью перестроиться.
[…]
Кёльн, 29 января 1942 г.
[…]
Из-за нового перевода я вновь в постоянном волнении и тревоге, а мое сердце опечалено тем, что на прошлой неделе я упустил такой редкий для Кёльна чудесный день. […]
Сегодня отличная погода, воздух такой волшебно-мягкий; как было бы хорошо оказаться сейчас свободным, снова оказаться свободным!!! Вот уже минула четвертая весна, как я напялил на себя ненавистную униформу, четвертая зима, четвертое лето, четвертая осень, ах, сколько мне еще предстоит прибавить к этому списку! […]
Иногда меня посещает мысль о смерти, о возможности и реальности смерти…
Мое настроение вновь падает, потому что мне опять приходится перейти в совершенно незнакомое подразделение; но что-то от этого перевода я все же выиграл, и даже очень много: я попал в моторизованную часть, по крайней мере, хоть единственный раз не будет этого проклятого марширования. Порою мне вдруг приходит на ум: что, если я погибну и никогда больше не увижу тебя в этой жизни? Тогда мной овладевают дикий страх и грусть, и мне кажется, что этот страх уже является предвестником моей смерти. Но часто я настроен победно и верю, что вернусь с войны, а бывает, и вовсе испытываю счастливое чувство, что мое освобождение очень близко; в общем, меня непрерывно рвут на куски и терзают одни и те же противоречивые чувства…
Маленькая душная комната снова заполняется народом, нас шестнадцать, все только что вернулись с особого задания. Еще совсем недавно, по счастью, я целых полчаса оставался один; эта комната наполовину меньше нашей спальни дома, к тому же здесь едят, курят, спят, пишут письма шестнадцать взрослых мужчин…
[…]
Кёльн, 3 февраля 1942 г.
[…]
Мне очень не повезло с новой службой; нас тут семеро, тесно, все притулились у маленького стола. Я уже прочитал в один присест небольшую книгу, вслед за ней еще какой-то невероятно плохой роман из «тридцатигрошовой» серии и уже решил было начать третий, тоже из «дешевых» изданий, как вдруг на меня напал дикий, необъяснимый страх. При чтении таких романов я уже довольно часто испытывал этот страх, страх, что когда-нибудь окончательно захлебнусь и безвозвратно погибну в этом море сентиментальности, жестокости и безнадежности, они годятся только для экрана. Такая жизнь безумно изматывает; я пытаюсь молиться, но слова молитвы не слетают с моих уст…