Письма с войны
Шрифт:
[…]
Кёльн, 20 сентября 1941 г.
[…]
Еще до того, как отправиться в караул после очередной работы — на сей раз чистки не картофеля, а велосипеда, — я черкну тебе быстренько несколько строк; в нашей комнате дым коромыслом, тут у нас вовсю жарят и парят, сегодня я впервые вижу, как они здесь живут, с ветчиной, яйцами, салом, pommes de terres frites [42] ; но мне вовсе не хочется есть, несмотря на соблазнительный запах, еда меня не волнует. В воскресенье я в охране Рейнландхалле [43] , и уже точно знаю, где в этот день после полудня, в половине первого, буду стоять в каске и с оружием через плечо и от злости, ярости и отчаяния останусь совершенно без сил…
42
С жареной картошкой (фр.).
43
Спортивный
Ты даже не поверишь, как я тоскую по хорошей работе; иногда, завидя красивую картину, я испытываю зверское, неукротимое желание написать превосходную, выдающуюся новеллу, такую, как музыка Бетховена, однако вскоре мной овладевают тоска и усталость, потому что должен признать: мои руки связаны…
[…]
Весселинг, 30 сентября 1941 г.
[…]
Сегодня ранним утром весь лагерь оказался в кольце клубящихся белых облаков; поля словно закутались в нежное зыбкое покрывало; словом, отличная погода, охотнее всего я бы сейчас засел за работу над продолжением моего рассказа; если бы я находился тут один, то смог бы много написать за утро, но в переполненной будке, где постоянный гвалт и разговоры, это исключено, так что все мои желания развеялись, как дым, или растворились; но я не огорчаюсь; сколь бесконечно многим приходится жертвовать некоторым людям в этой войне, моя же жертва действительно ничтожно мала; быть может, в другой раз у меня все-таки получится; я чудесно спал нынешней ночью и долго — с одиннадцати вечера и до восьми утра, девять часов спокойного сна, никто не мешал, и поэтому сегодня я чувствую себя сильным и отдохнувшим. Потом вместе с товарищами я немного побродил по росистым лугам, дошли до самого Рейна; одетый густым туманом, он казался величественным и таинственным, и гудки пароходов доносили до нас запах и прелести далекой дали, так что мне сразу припомнилась антверпенская гавань, которую, наверное, в скором времени доведется увидеть еще раз. […]
[…]
Кёльн, 7 октября 1941 г.
[…]
Я совершенно уверен, что в ближайшие дни стану спокойнее и тогда снова примусь за работу, по крайней мере, хоть немножечко поработаю так, как хочу я. Всеми силами души жажду создать отличное, завершенное произведение; я тут набросал кое-что и часто возвращаюсь мыслями к этой истории, но писать могу только урывками… Я совершенно уверен в том, что, будь у меня возможность писать в спокойной обстановке, я сочинил бы рассказ за один присест…
[…]
Кёльн, 18 октября 1941 г.
[…]
Мрачным было небо над Рейном в первые два часа моего дежурства, над ним пролетали, гонимые бешеным ветром, темные тяжелые облака, а воды отливали свинцовым блеском; набережная была угрюмой, и сердце мое тоже отягощала печаль, и никаких надежд, оно поистине умерло. Но теперь я снова ожил, правда, меня еще немного пробирает дрожь при мысли о том, насколько они держат меня в своих руках, но в принципе они все-таки не смогут меня одолеть, нет, нет и еще раз нет; я не позволю так далеко зайти этим наглым насильникам, и тем не менее часто я больше всего опасаюсь, что вдруг им все-таки удастся сломать меня и уничтожить и забрать всю мою силу. Однако я понимаю, что они не могут этого сделать; нет, напротив, это меня они делают более опытным и выносливым…
Отныне я не буду падать духом; я вновь найду слова и радость в работе, а также выделю время для досуга, без этого невозможно обойтись… Когда у меня снова появится свободное время, моя душа всколыхнется, сердце обретет уверенность, и я снова стану самим собой, и у меня появится время, бесконечно много времени, и медленно, шаг за шагом я опять приду в себя, опять стану деятельным, воспряну ото сна, восстану из этого глубокого злополучного оцепенения.
Буду размышлять о нашей жизни […] и о своем новом рассказе, о котором мне необходимо постоянно говорить с тобой, я назвал его «Странник»; в нем идет речь об одном человеке, который возвращается в родной дом после многолетних странствий, куда его погнало нетерпение сердца; это было долгое странствие, принесшее ему много счастья и бесконечно много страданий и нужды; наконец, одолеваемый тоской, он возвращается домой, в родной город, в семью, к братьям и сестрам, на родине он переживает много разочарований, низость тамошнего общества ранит его в самое сердце еще сильнее, чем на чужбине; так проходит год, который приносит ему много огорчений и мук, связанных с воспоминаниями, затем война вырывает его из мрачного оцепенения и венчает смертью. Всегда и повсюду за этим человеком следует Бог, да, следует. Снова и снова он счастливо избегает греха и опасности погрязнуть в пороке, снова и снова в нем пробуждается беспокойство и гонит его в объятия Бога, который благословляет его милостью молитвы; в качестве эпиграфа к этой истории мне хотелось бы взять строку из Теодора Хэкера: «колеблющийся человек поставлен на край пропасти, разделяющей зверя и ангела». […]
[…]
Дюссельдорф, 25 октября 1941 г.
[…]
Недавно был у врача, пока что мне предписано вернуться в часть в Мюнгерсдорф; разумеется, это еще не окончательное решение, но вполне возможное. Теперь остается только ждать…
И вот я снова в казарме: на улице холодно и ветрено, и мне часто приходят на память те три зимы, которые я провел в полном отчаянии. Одну, самую тяжелую, зиму — в трудовом лагере в Вольфхагене, вторую в Оснабрюке, а третью в Мюльгейме, Люденшейде и Билефельде… Просто не верится, что этой зимой не придется простаивать часами на холоде. Трудно даже сказать, сколь безысходным было порою мое положение…
Вчера зашел в кино; все-таки это потрясающе, что там можно несколько забыться; ведь эти фильмы представляются некоторым, как достойная подражания жизнь, как проявление другого бытия.
[…]
Кёльн, 28 ноября 1941 г.
[…]
Больше всего меня сейчас заботит, попаду ли я еще раз в Антверпен или нет и продаются ли там те чудесные вещи, которые я должен и хочу привезти с собой: кофе, сигареты и платки, ах, только бы они еще были! Надо, однако, быть терпеливым и, главное, скромным, тогда не будут сниться по ночам громадные горы тканей и штабеля сигарет; н-да, я немного жадноват, и сознание того, что у меня есть кое-какой капитал, порою пьянит меня; надо быть очень, очень осторожным! Дьявол он и есть дьявол, он — всюду!
Я не могу себе представить «мирную жизнь», это совершенно невозможно; наверное, я потому так измотан и истощен, что снова и снова искушал это невозможное; в книге Вихерта «Каждый» [44] я прочитал в заключении следующее: «Тот, кто хочет рассказать о войне и говорит лишь об ураганном огне и снарядах, тот просто дурак; кто хочет рассказать о любви, а говорит лишь о поцелуях, тот дурак; война, мой мальчик, война — это когда у нас больше нет ни родины, ни матери и когда наши сердца пусты…» Разве это не убедительно? Вне всяких сомнений, необычайно глубокое объяснение; есть мужчины, переобнимавшие и перецеловавшие тысячу женщин и тем не менее не знающие, что такое любовь — ах, это же прописная истина! — и я верю также, что некоторые, принимавшие участие во всех битвах, страдали не больше, чем те, кто еще ни разу не слышал взрыва боевого снаряда; я понимаю, что, пожалуй, это звучит чересчур высокомерно, но я долго над этим думал, прежде чем написал тебе, я полагаю, так оно и есть; самое страшное не в том, что кто-то погибает; кто знает, может, он — ах, вне всяких сомнений — в тысячу раз счастливее нас на том свете, ибо за все заплатил жизнью; это не самое страшное; отвратительно то, что все прочее продолжает жить и функционировать: трамваи переполнены усталыми и раздражительными людьми, на экранах по-прежнему идет кино, крупные мошенники вешают мелких мошенников, солнце всходит и заходит, и расписание поездов выдерживается до минуты, — нет, жизнь определенно страшнее смерти! Иногда бывает, что мир даже более жесток, чем война!
44
Вихерт Эрнст (1897–1950) — немецкий писатель, педагог, участник Первой мировой войны; противник фашистского режима, за что был объявлен «политически неблагонадежным». В 1938 г. несколько месяцев провел в концлагере в Бухенвальде. Освобожден без права писать и публиковаться, находился под постоянным наблюдением гестапо. Его антивоенный роман «Каждый. История одного неизвестного» написан в 1931 г.
[…]
Кёльн-Дюнвальд, 13 декабря 1941 г.
[…]
На улице очень, очень темно, зловеще и неприятно, за стенами нашей ветхой сторожки временами завывает ветер; шесть часов из восьми я уже отдежурил, четыре из них — в кромешной тьме в лесу; вчера вечером, не переставая, лил дождь, и я целых два часа неподвижно простоял в постовой будке, держа в руке каску и высунув наружу голову, и вдыхал чудесный прохладный воздух, поэтому оба часа пролетели, как одно мгновение. […]
Часто на меня накатывает страстное желание поработать и создать что-нибудь, и тогда, чтобы окончательно не сойти с ума, я говорю себе, что скоро, совсем скоро что-то должно произойти. Я не фанатик природы — ты знаешь, что угодно, только не это, — но стоит мне соприкоснуться с ней, как она снова и снова удивляет меня, ах, здесь сказочно прекрасно, даже сейчас; красные сухие листья на кустарниках, а еще уцелевшая на больших деревьях листва блекло-розового цвета и всевозможных оттенков песочного, стволы же деревьев ослепительно светлые и зеленые, так что мои усталые глаза воспринимают их как мираж, и я медленно шагаю по узкой тропке, пролегающей между двумя охраняемыми складами с боеприпасами, и мечтаю о самом невероятном: о мире; я вижу множество неразборчивых каракулей, которые накопились на их стенах за долгие годы, по-детски необычайно наивные из Остмарка [45] , очень трогательные и полные тоски по дому; глупые из Вестфалии, похабные, пошлые и необычайно фразерские, о долге и усилении нашей мощи, написанные за эти два часа одиночества, а еще рисунки; невероятно, но мне кажется, в других странах такого не бывает; по крайней мере, я еще нигде подобного не видел, ни в клозетах, ни на стенах домов нет такой мазни, как у нас.
45
Остмарк, или Восточная марка — распространенное в Третьем рейхе наименование Австрии после ее «присоединения» к Германии.