Письма шестидесятилетнего жизнелюбца
Шрифт:
Здание не так солидно, как дома начала века, но и не столь хрупко, как сегодняшние, однако с годами у него появился серьезный дефект: стали протекать трубы. В пору, когда оно строилось, еще не существовало нынешних химических моющих средств, которые, по-видимому, и разъели старые свинцовые трубы настолько, что теперь ни один выходной не обходится без водопроводчиков. На постоянные ремонты уходит столько денег, что я стал всерьез подумывать о переезде, так как на сегодня я вполне обошелся бы квартиркой с центральным отоплением (у меня дома вода нагревается колонкой, а отопление я электрифицировал, заплатив за работу сами представляете сколько). С этой целью я осмотрел несколько квартир в новых кварталах, этаких симпатичненьких квартирок от пятидесяти до ста квадратных метров, с просторным салоном и парой спален, но знаете ли за какую цену? Три с половиной миллиона за самую дешевую, она же, естественно, и самая маленькая, а уж в аренду снять – и мечтать нечего, ни одной не найдется.
В других районах, правда, квартиры сдаются, но не меньше чем за
Моя жизнь, с тех пор как я вышел на пенсию, предельно размеренна. Встаю около десяти утра, в течение часа умываюсь, одеваюсь, привожу себя в порядок, затем завтракаю и удаляюсь в кабинет, где читаю газету и пишу – когда письма, а когда какую-нибудь заметку для «Коррео» или для Агентства Трес, с которым сотрудничаю с 1961 года. В час выхожу на долгую, до самого обеда, прогулку. Маршрут мой меняется в зависимости от погоды и времени года, но я всегда непременно ищу чистого воздуха. После обеда листаю мадридские газеты, немного смотрю телевизор, разгадываю парочку кроссвордов и снова выхожу из дома, поскольку редкий день где-нибудь в городе не читается лекция, не открывается выставка или не происходит еще какое-нибудь интересное мероприятие. По моем возвращении Керубина подает в гостиную ужин на подносе, и я, удобно устроившись в кресле, смотрю телевизор до самого конца передач. После полуночи я ложусь и часа два отдаю чтению, только не испанских романов, как правило полных секса и демагогии, а всемирно известных зарубежных произведений литературы. Кстати, читали ли Вы «Холокауст» [7] ? Смотрели по телевидению экранизацию? Не отрыжка ли это еврейского капитализма? Был бы рад узнать Ваше мнение. С искренним уважением.
[7] Имеется в виду книга американского писателя Джеральда Грина «Холокауст», по которой в США был поставлен многосерийный телевизионный фильм, пользовавшийся большим успехом в странах Западной Европы. Книга и фильм рассказывают о второй мировой войне, сводя ее трагедию только к массовому уничтожению евреев.
Э.С.
Дорогой друг!
Вопреки составившемуся у Вас впечатлению, я вовсе не такой уж всеядный телезритель. После обеда я совсем недолго смотрю телевизор – конец новостей в 15 часов и передачу, которая следует за этим. Да и не каждый день, разумеется. Другое дело вечерами. Вечерами я редко уделяю телевидению менее двух часов. Да и чего Вы хотите? Ведь это единственная возможность общения с собеседником, которому всегда можно заткнуть рот, если он придется некстати. Скажу больше: мне лично телевидение вовсе не кажется таким плохим, как его принято считать. Хорошего телевидения нет нигде, будь оно таким – объективно хорошим, – оно, тем самым уже, было бы плохим, потому что девять десятых страдающих отсутствием вкуса и интеллектуально нетребовательных зрителей не приняли бы его. Главное – не идти у телевидения на поводу, избегать бесцельного сидения перед аппаратом часами напролет. Хотите знать как? Рецепт прост: отбирая передачи. Пытались ли Вы, друг мой, отбирать передачи? Попробуйте же, советую Вам, это очень полезно, Вот тогда сидение перед ящиком перестает быть оглупляющим и становится занимательным, а иной раз даже и познавательным.
Регулярно смотреть телевизор я стал всего лет восемь тому назад, когда у меня случился перелом малой берцовой кости левой ноги и я почти два месяца провел в гипсе. Неверный шаг в цехе, самая что ни на есть будничная травма. Говорят, случается, что к подобным переломам приводит определенное положение ступни в соотношении с весом тела – глупая случайность, но с весьма досадными последствиями.
Кто был совершенно одержимым телезрителем, так это моя покойная сестра Рафаэла. Во время отпусков и в последние годы после выхода на пенсию она часами напролет, как загипнотизированная, просиживала перед экраном. Зная ее слабость и желая сделать ей сюрприз, я, хотя цена и кусалась, приобрел цветной аппарат. И чем, скажите мне, так привораживают всех нас краски? Мы, взрослые, носим в себе что-то от ребенка, которым были когда-то, или от первобытного существа, скрывающегося за налетом цивилизованности, и потому предпочитаем цветное изображение черно-белому. Ясно, что цвет ничуть не прибавляет художественной выразительности, однако превращает самую чепуховую передачу в маленькое представление.
Моя покойная сестра Рафаэла и в семьдесят лет продолжала оставаться привлекательной. Порой, когда она отрешенно застывала перед телевизором, я украдкой, чтобы она не заметила, и с чувством гордости рассматривал ее: прямой лоб, который она старалась не открывать полностью, маленький, с трепещущими чувственными крыльями нос, полные губы, выдающиеся скулы и, самое главное, кожа, свежая и эластичная даже на шее, совсем без складок. В детстве она казалась мне богиней: гордая шея, небольшие дразнящие груди, гибкая, необыкновенно стройная талия, подчеркнутая округлым, волнистым изгибом бедер. Она, Рафаэла, была женщиной редкой красоты, которая только акцентировалась ее безразличным, слегка пренебрежительным отношением ко всему, особенно к мужчинам. Такой же, по крайней мере внешне, оставалась она и по отношению к Серхио, тому капитану регулярных частей, о котором я писал Вам раньше. Никогда я не видел свою сестру задумчивой, ликующей или взволнованной из-за него. Либо она настолько владела собой, либо же была женщиной холодной, не знающей чувств и страстей, движущих остальными смертными. Тем не менее поначалу я испытывал зависть к Серхио и дошел до того, что даже возненавидел его, так что – признаюсь, хоть и не следовало бы этого говорить, – когда он погиб в Игуаладе, я изобразил сожаление, но в глубине почувствовал, что у меня словно камень с души свалился. Мне казалась невыносимой мысль о том, что Рафаэла может покинуть меня и зажить с ним. Мне необходимо было ее постоянное присутствие, уверенность, что, отлучившись, она обязательно вернется, а также – пусть это и покажется Вам странным – знать, что она по-прежнему девственна.
Сеньорита Пас, учительница, в которую я влюбился десяти лет, чем-то походила на мою сестру. У обеих была одинаковая профессия, одинаковый язвительный отблеск в темных зрачках и дивное тело. Сейчас мне кажется, что потому-то я и влюбился в нее и посвящал ей стихи, иногда, прости Господи, почти эротические. Покойную Рафаэлу и сеньориту Пас объединяло еще и другое: движения у обеих были замедленные, словно бы с ленцой, но в то же время какие-то кошачьи, вкрадчивые, волнующие, полные чувственности. Рафаэла была так привлекательна, что даже я, ее брат, не мог остаться к ней равнодушным.
Буду до конца откровенным: вероятно, основной причиной, заставившей меня взяться за перо и написать Вам после того, как я прочел объявление, явилось любопытное совпадение: моя покойная сестра Рафаэла весила на один килограмм меньше Вас, была одинакового с Вами роста – метр шестьдесят и, пользуясь Вашим выражением, отличалась той же моложавостью. Прочтя объявление, я представил себе Вас такой же, какой помню ее: стройненькой, манящей, смуглолицей, с длинными гибкими членами и зовущим взором… Ошибаюсь ли я? Если это не покажется бесцеремонностью с моей стороны, был бы рад получить Вашу фотографию, желательно недавнюю и по возможности нестудийную. Мне противна искусственность студийной съемки с ее шаблонными улыбками, заранее рассчитанным ракурсом, ретушью… Во всем я люблю внезапность, неожиданность, непосредственность и экспромт. В считанные разы, когда мне приходилось обращаться в фотостудию, я неизменно чувствовал скованность и страх, как в приемной дантиста. Чего стоят одни приготовления: «Поднимите подбородок повыше, взгляд поверх камеры, руки на колени, замрите…» Ужасно! И вот уже объектив камеры берет Вас на мушку. Поистине невыносимо! Честное слово, я предпочитаю видеть направленное на меня дуло револьвера, чем глазок фотоаппарата.
Такой способ увековечивания себя, как фотография, не прельщает меня ни в малейшей степени. В старину в моем селе люди снимались на карточку, переболев гриппом, раз в два-три года. Я так и не смог понять этот обычай. Нетрудно догадаться, что на фотокарточках все выходили с осунувшимися, изможденными лицами, с грустными после недавней болезни глазами. Я полагаю, смысл здесь заключался в том, что человек мог потом смотреться в зеркало и сравнивать свое отражение со снимком: «Теперь я выгляжу куда лучше; вот и отступилась от меня смерть». Так или иначе, это была очень эксцентричная традиция, вероятно не сохранившаяся сегодня даже среди стариков. Ну, а молодежь нынешняя, что и говорить, совсем другая.
Не верится даже, что у Вас – такой, какой я Вас себе представляю, – десятилетняя внучка, я имею в виду старшую. Правда, Вы рано вышли замуж, да и Ваша дочь тоже, и все-таки… Кстати говоря, проживая совместно с дочерью, зятем, двумя внучками и холостым сыном, Вы обладаете такими возможностями общения, каких лишен я, что, видимо, и объясняет Ваше пренебрежение к телевидению. Какая Вам в нем нужда? Иное дело я. Оглядываясь назад с высоты сегодняшнего жизненного опыта, я задаюсь порой вопросом: а не выиграл ли бы я, женившись в свое время? Брак так же заразителен, как и самоубийство. А в моей семье всегда преобладали холостяки. Из четырех выживших детей (родилось-то нас восемь) женился только старший, Теодор, а из семьи моей покойной матери – лишь она одна; ее братья Онофре, Бернардо, Сиксто и Леонсио остались холостыми и оказались слабосильными – ни один не дотянул до шестидесяти, – и, за исключением моего покойного дяди Леонсио, эмигрировавшего в Аргентину и покоящегося в Ла-Чакарите, все они похоронены в Креманесе.