Письма шестидесятилетнего жизнелюбца
Шрифт:
Я пишу Вам на застекленной галерее дома, где моя покойная сестра Рафаэла стелила одеяло и ложилась загорать в одних узеньких трусиках и в лифчике. Боже, какие были времена! Галерея сейчас в тени, тогда как косогор против дома и Пико-Альтуна залиты лучами солнца. Склоны, покрытые дубравами на вершинах и участками высаженных сосновых рощ в низинах, уступами ниспадают в долину, разрезанную рекой Адарме-малюсенькой речушкой, на чьих берегах, размежевывая сады, где еще вчера росла одна упрямая ежевика, стоит теперь лес из каштанов, вязов и ценных серебристых тополей, которые под порывами налетающего, как сейчас, ветра образуют беспокойную, не поддающуюся описанию растительную симфонию.
Меня огорчает превратное толкование Вашим сыном моего поступления редактором в «Коррео». Я попал туда не с черного хода, как он считает, а с единственного, который был для меня открыт. Молодым свойственно все упрощать, они склонны к максимализму и ниспровержению авторитетов. В жизни, сеньора, нет ни черных, ни парадных входов. Любая дверь хороша, когда нам открывает ее История. Сын Ваш может быть уверен, что не я организовал Национальное восстание. Я аполитичен, был таким всегда, с детства, и, сколько себя помню, всегда воспринимал политику как неизбежное зло. Иными словами, сеньора, мне все равно, какой стороной ляжет монета, безразлично, выпадет ли орел или решка. Только с такой нейтральной позиции можно судить объективно. А мнение Вашего сына так же необъективно, как и точка зрения председателя Совета дона Хосе Мигеля Остоса, когда в тот злополучный
Однако лучше всяких слов убедит Вас в моей правоте тот факт, что, когда в пятидесятом году тяжело заболел дон Просперо Медиавилья, никто не возразил против того, чтобы я принял на себя обязанности главного редактора. До тех пор, в течение десяти лет, я составлял обзоры хроники, происшествий, кино, а также занимался общей редакцией материалов, которой первоначально пренебрегал, но с годами полюбил и оценил по достоинству. Поскольку работа, даже сверхурочная, никогда не исчерпывала моего свободного времени, я посвятил эти годы самообразованию, прочтя первоначально таких выдающихся довоенных публицистов, как Маэсту [9] , Ортега, Унамуно, а затем, уже в Муниципальной библиотеке, – испанских, французских и русских классиков. Так, между редакцией, гемеротекой [10] и городской библиотекой провел я, хотите верьте, хотите нет, десять лет своей жизни, далекий от какой бы то ни было легкомысленности. Моя страсть к журналистике была неумеренной, всепоглощающей, и я, хотя и без какой-то конкретной цели, исподволь готовил себя к более высокому предназначению.
[9] Маэсту, Рамиро де (1875-1936) – испанский политик и публицист; в начале своей общественной деятельности придерживался прогрессивно-либеральных воззрений, но впоследствии отошел от них, став одним из идеологов испанского фашизма. Маэсту, Рамиро де (1875-1936) – испанский политик и публицист; в начале своей общественной деятельности придерживался прогрессивно-либеральных воззрений, но впоследствии отошел от них, став одним из идеологов испанского фашизма.
[10] Библиотека, специализирующаяся на хранении газет, журналов и других периодических изданий.
Дело пошло на лад, как я уже говорил, осенью пятидесятого года, со смертью дона Просперо Медиавильи. Отведя кандидатуры двух сотрудников как слишком старых, еще троих – как чересчур молодых, и моего неразлучного друга Бальдомеро Сервиньо как работающего по совместительству, Бернабе дель Мораль с одобрения компании назначил главным редактором меня (обратите же внимание, сеньора, и передайте это своему сыну: компания заявила о согласии с моим назначением). Должность была весьма неудобная, поскольку за неимением ответственного редактора мне предстояло организовывать и распределять работу таким образом, чтобы, с одной стороны, не ущемлять достоинство вспыльчивого и опасного в гневе Бернабе, и в то же время заручиться поддержкой и добиться признания всей редакции, как если бы я на самом деле держал в своих руках бразды правления. Поистине щекотливое положение, из которого я вышел с честью, ибо не только сумел избежать трений и конфликтов, но и за каких-то два года искоренил ставшую уже традиционной утерю корреспонденции, поднял тираж газеты на двадцать процентов и вдвое увеличил объем рекламы. Ну, как Вам мой послужной список, сеньора?!
С течением времени положение директора становилось все более неустойчивым, и, когда в начале шестидесятых годов произошло некоторое ослабление контроля за печатью, хватило одного шага со стороны компании, чтобы окончательно избавиться от Бернабе, человека никчемного, являвшегося, нужно признать, ставленником министерства. Мое восхождение на пост директора представлялось теперь неизбежным, поскольку других подходящих кандидатов просто не было. Любой беспристрастный наблюдатель признал бы это. И тем не менее, друг мой, возобладала политика, неблагодарность взяла свое, и мои поверхностные, попросту говоря, приятельские отношения с Бернабе дель Моралем перечеркнули все заслуги, так и оставив несбывшимися многолетние мечты. Однако описание того прискорбного эпизода заняло бы слишком много времени. Оставим это на другой раз.
Вот уже около двух часов я пишу Вам, беседую с Вами, сеньора, и представьте, ни голова, ни тело мои не чувствуют ни малейшей усталости. Из галереи уже ушла тень, солнце, стоящее почти в зените, заглядывает через стекла в дом и ложится полосой на кипарисовый настил. Ветер утих, зеленая долина погрузилась в тяжелый полуденный сон. Я не удивлюсь, если к вечеру соберется гроза. Над двором кружатся голуби, которых завел я два года назад в старом амбаре; всего-то две дюжины птиц, но они так радуют глаз и, кроме того, время от времени доставляют мне к столу птенчиков, мое любимое кушанье. Пробовали Вы их когда-нибудь? Голуби, дорогая, это поистине царское блюдо, изысканней, на мой вкус, чем куропатка или фазан, и с куда более нежной и сочной грудкой. Моя покойная сестра Элоина знала отличнейший рецепт их приготовления. Перепишите его и попробуйте при первой возможности. Выкладываете дно толстым слоем лука, заливаете по ложке оливкового масла на каждую порцию, затем добавляете зубчик чеснока и веточку петрушки. Опускаете птенцов, обжариваете и ставите тушиться на маленьком огне, причем желательно на дровяной плите, растапливая ее углями или дровами. Время от времени пробуйте их вилкой, до тех пор, пока зубцы не будут легко проходить до кости. Подавайте горячими, не открывая кастрюли. И помните главное: никогда не подливайте воду. Это достаточно распространенная привычка, вызванная опасением, что мясо останется жестким. В крайнем случае добавьте немного уксуса до того, как все закипит. И больше ничего. А попробовав, Вы мне скажете, есть ли на земле что-нибудь изысканней этого блюда.
Простите за столь длинное послание и примите уверения в дружбе и искреннюю симпатию от всецело Вашего
Э. С.
P. S. Прилагаю фотографию, сделанную прошлой зимой. Это мой последний и, кажется, лучший снимок.
Дорогая Росио!
Ни разу еще до сегодняшнего дня я не решался написать Ваше имя, начертать его на бумаге казалось мне чересчур самонадеянным и дерзким, и потому я только шептал его про себя, прогуливаясь по дороге и подталкивая кресло-каталку Анхеля Дамиана или уединяясь дома по вечерам, чтобы глядеть на Ваш снимок (когда же Вы пришлете следующий, в полный рост?) либо думать о Вас, Положение обязывает, и я должен признаться, что Ваше имя – взятое отвлеченно, безотносительно к Вам, – не нравилось мне раньше, казалось, как говорят, typical [11] , напоминающим о кастаньетах и андалусской ярмарке, тогда как я, не стану от Вас скрывать, совсем не весельчак и не любитель празднеств. В толпе я задыхаюсь. Я, может, и не чужд любви к ближнему, но ненавижу людские сборища. Если я пропал, ищите меня где угодно, но только не на митинге или футбольном матче. Любое скопление людей пробуждает во мне враждебность. Коллективное сознание убийственно. Вам никогда не доводилось наблюдать затравленного судью, оскорбляемого бесноватыми болельщиками? До чего унизительная картина! Вот где проявляется беззащитность человека перед обществом. Так вот, в Вашем имени, как таковом, мне всегда слышались отголоски толпы, ярмарки. Но сегодня, написав его, я почувствовал дрожь. Как оно сладостно! Имя свежее, полевое, рождающее вдохновение и радость, лишенное неприятных ассоциаций. Росио – это Вы, только Вы, и пусть даже в Ваших краях обитают сотни Росио, для меня вот уже три месяца существует одна-единственная.
[11] Типичный (англ.).
Вы абсолютно правы, я многого требую от внешности женщины, может быть даже чересчур. Я безотчетно ставлю это качество выше других, и когда отзываюсь «так себе» о какой-нибудь особе, то имею в виду исключительно ее внешность и физические данные, а это значит, что прежде мыслящего существа в нас говорит животное. Чего Вы хотите? Из грязи мы. Более того (к чему лицемерить?): я, как уже говорил Вам раньше, предпочитаю породистое холеное тело смазливому личику.
А вот Вы зато совсем не снисходительны, когда пишете, что я много требую, да мало даю взамен, «других наставляю, да про себя забываю». Не скрою, я низок ростом, приземист и никакой не Аполлон, однако в мужчинах, мне кажется, это совсем и не важно. Мускулы нужны только кинематографическим тарзанам да суперменам. Здоровому мужчине нечему завидовать у мускулистого. Кроме того, мой жир распределен по телу равномерно, под гладкой, никогда не знавшей сыпи кожей. При всей полноте во мне нет рыхлости, это, чтобы Вам было понятней, лишь некоторая грузность, от которой еще можно избавиться. Немного упражнений, умеренная диета, и, как только захочу, я с легкостью скину килограмм пятнадцать. А потом, кому, скажите, мешает моя полнота? Ведь я совсем один. Человек не должен жить один еще и для того, чтобы не опуститься. Моя покойная сестра Элоина была очень строга в этом вопросе, но привязанность заставляла ее видеть меня высоким и даже стройным. Ваше мнение, конечно, вернее, не в силу требовательности, а ввиду его объективности. Но, я думаю, в мужчинах надо обращать внимание на то, что у них в голове, а остальное вторично. И потому меня обнадеживает, что больше всего во мне Вам по душе интеллектуальный облик, который только акцентируется, вне сомнений, новой оправой моих очков. Тут, в любом случае, вы не заблуждаетесь, поскольку, если не считать недолгого периода службы рассыльным, я в жизни не знал иных занятий, кроме чтения и письма. Мои руки не способны ни к чему, кроме работы пером. Потому-то моим первым желанием, после выхода на пенсию, стало научиться хоть что-нибудь делать руками, а именно сеять и жать, так как для испытания себя на других поприщах было наверняка поздно.
Я не знал, что Ваш сын учится на факультете информационных наук, ни тем паче того, что для своей диссертации он интересуется предварительной цензурой в первые послевоенные годы. Действительность была не столь мрачна и достойна сожаления, как ему представляется, но, если он желает, мне не трудно рассказать о принудительных назначениях директоров, отстранениях от должности как мере предосторожности, сокращенных нормах типографской бумаги, обязательных инструкциях, категорических запретах и прочем, хотя, откровенно говоря, я посоветовал бы ему не ворошить прошлое, а устремить свой взгляд в будущее. Задумывался ли Ваш сын о завтрашнем дне испанских журналистов? Меня не удивляет, когда молодежь чувствует влечение к этой отчаянной, влиятельной и рискованной профессии, однако правда состоит в том, что не все то золото, что блестит. Знаком ли Ваш сын со статистикой «Фигаро», согласно которой нынешнего числа дипломированных испанских журналистов достаточно, чтобы покрыть все вакантные места, которые появились бы во всей Европе (!) вплоть до двухтысячного года? Мрачная перспектива. И словно этого мало, сегодня провозглашается, что свобода слова хороша сама по себе, без дипломов и званий, иначе говоря, что для занятия журналистикой теперь достаточно будет шариковой ручки да немного здоровой наглости. Каково? Какой смысл тогда в наших усилиях, в усилиях моего поколения? Вот, на мой взгляд, что требует серьезного изучения, а вовсе не ушедшие в прошлое случаи давления и цензуры. Сегодняшние молодые любят занимать время, тратя его понапрасну, то есть, чтобы Вам было понятно, посвящать себя бесполезным вещам, исследованиям, которые ничему не служат, В прошлый четверг в Корнехо, в помещении музея, обосновались четверо новоиспеченных биологов, которые целыми днями только и делают, что охотятся на крыс. Когда я разговариваю с ними, меня поражает полное отсутствие у них прагматизма. Работают, лишь бы работать, для самооправдания, дабы делать вид, что чем-то заняты. По вечерам расставляют свои ловушки, а с утра вновь разбирают. Такова их задача. И к каким же выводам они пришли? Вы только представьте себе: оказывается, вопреки утверждениям научных трудов мохнатая северная крыса водится не только в Пиренеях, но и в наших краях! Их просто раздуло от гордости за свое открытие, но на мой взгляд, сеньора, все это так же бессмысленно, как пытаться определить пол ангелов. Что нам, простым испанцам, с того, что теперь учебники укажут дополнительную область распространения мохнатой северной крысы? Разве присутствие пресловутой крысы увеличит плодородность наших полей? Или, может, повысит объем производства и уровень жизни испанцев? Как будто не все равно нам, водится ли эта крыса чуть ниже или чуть выше? Наша страна – страна созерцателей. Вы только посудите: четверо здоровенных парней в самом расцвете сил попусту тратят время на крыс, а в сентябре нам не будет хватать рабочих рук, чтобы убрать фрукты, снова придется оставить их на деревьях, как в другие годы. К чему мы придем таким путем?!
Я прощаюсь с Вами. Послезавтра с Протто Андретти и четой Аспиасу, наваррцами, которые уже несколько лет отдыхают в наших местах, я отправлюсь на коротенькую двухдневную экскурсию к устью Кареса. Обернусь очень быстро. Это маленькое развлечение поможет мне скрасить ожидание Вашего письма, с каждым днем все более желанного.
Искренне Ваш
Э.С.
Дорогая!
Пишу Вам в Нисериас, на берегу Кареса, на смотровой площадке над рекой. Кажется, что ты прямо под открытым небом сошел к самому сердцу Земли, – таково величие окружающих меня колоссальных форм, Горный хребет здесь обрывается, и можно разглядеть новые ступенчатые отроги, очертания самых дальних из которых размыты завесой тумана. Иззубренная Пенья-Мельера царит во главе этого ансамбля орографического хаоса, где короткими зимними днями солнце появляется всего на несколько (три, как сказали нам здесь) часов. Проезжаешь перевал Пуэнте-Нанса, на идиллический пейзаж которого накладывают отпечаток суровости мрачные гребни Пиков Европы, и попадаешь в этот подавляющий своим величием каньон, где склоны и утесы, при всей своей отвесности, покрыты беспорядочной и разнообразной растительностью: бук, дуб, каштан, ольха, ясень, орешник… Бог мой, какая ботаническая мешанина! А внизу, на самом дне ущелья, река. Однако, сдается мне, что Карес утратил свою прозрачность, ту удивительную голубизну, что выделяла его из всех рек старой Европы. Неужели и это, друг мой, результат загрязнения?