Письма Высоцкого и другие репортажи
Шрифт:
Куняеву стыдно за литературу. А за себя не стыдно? Не стыдно за тон, каким шпана разговаривает в подворотнях?
«...Традиционный для нашей истории способ защиты чести»,— витийствует он в письме. Да невозможно даже представить, чтобы, скажем, крайний западник Чичерин и апостол славянофилов Хомяков способны были скатиться на такой уровень спора! Даже единомышленники из «цеховой газеты», видимо, почувствовали некое неудобство от «достаточно все-таки неожиданного содержания письма». Да пусть хоть сто раз неправ Рассадин — доказывай в сотый раз эту неправоту, и «Литературная Россия» с удовольствием будет печатать эти новые образцы «искусства полемики», вернее антиполемики.
Смешно было бы ожидать извинений Рассадина. Так
«Поверх барьеров» 07.12.89
ПРЕДЧУВСТВИЕ
Мне улыбается, как друг, попавшийся на казнокрадстве, словно его порочный круг и я
сроднились в тайном братстве, как в родословной от сохи, как в вожделенье доли сытной... Ему за прежние грехи, передо мной ничуть не стыдно.
Он из поруки круговой, как бы ушедшей в день вчерашний, но вновь готовой стать стеной, готовой даже к рукопашной, как некий дутый романист, привыкший к славе и наградам, который, как авантюрист, пугает новым Сталинградом и тюрьмами словесной лжи, и пропастью междоусобиц, прикрывшись с ловкостью ханжи понятиями «стыд» и «совесть».
Он снова в правящих кругах, в которых был в года застоя, и та же власть в его руках, словно поместье родовое.
И вся его сегодня роль таит боязнь гражданской казни: вдруг все увидят, что король не просто гол, но безобразен.
И в верноподданстве своем он изощряется публично,
не церемонясь, что прием такой
почти что неприлично сегодня выглядит. Хотя и выпады ему подобных — лишь отраженье бытия в его незыблемых законах, где все — единство и борьба отжившего и обновленья, и обделенная судьба потерянного поколенья, и крах словесной шелухи в холуйском одобренье скопищ... Из этой адовой ухи аквариума не устроишь.
И, как в застойной тишине тоталитарного удушья, вновь, кажется, ползут ко мне отчаянье и равнодушье.
1988
Репортаж шестой
ОТ «ОТТЕПЕЛИ» ДО ПЕРЕСТРОЙКИ
(Беседа с поэтом Андреем Вознесенским)
Эта моя беседа с поэтом Андреем Вознесенским неожиданно получилась довольно-таки объемной. Готовил я ее для «Экслибриса», предполагая, что из пятидесяти минут этой передачи примерно половину времени займет чтение стихов. Так что на наш разговор я отводил приблизительно полчаса. Однако ответы Вознесенского были так интересны, что мне не хотелось прерывать его. Я решил, что все сокращения Сергей Юрьенен сделает сам уже при монтаже передачи. Но сокращений почти не было, а наша беседа уместилась в целых три программы41.
— Андрей Андреевич, конечно, надо бы начать с главного для вас события года — с выхода новой книги «Аксиома самоиска». Правда, я опасаюсь, что в этом случае наш разговор примет некий ретроспективный характер. Хотя взглядов в прошлое все равно не избежать. Но пусть представление этой книги состоится, когда мы с вами наберем темп. А пока, для начала, вот о чем.
Вы — свидетель и активный участник хрущевской оттепели, а также сегодняшнего, скажем так, ледохода, хотя один шутник, недавно не без иронии заметил: «И хочет ледостав казаться ледоходом...» Но уже всем ясно, что ледостав уступает место ледоходу. В связи с этим как вы объясняете различие в восприятии слова тогда, в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов, и сегодня?
— Да, вы правы. Конечно, глядя на фотографии в этой книге, вспоминается, что действительно мне пришлось быть и активным участником «оттепели», и одновременно активным свидетелем того, как эта «оттепель» захлебнулась и замерзла. Вот здесь на фотографии Никита Сергеевич — видите?— поднял кулак и в присутствии Брежнева, Суслова, всего Политбюро кричит мне: «Господин Вознесенский, вон из нашей страны, катитесь к такой-то матери, вы клевещете на наш советский строй!» — ну и всякий бред еще: «Шелепин 2
цам выпишет паспорт (Шелепин был тогда министром государственной безопасности)». И вот я в свитерке стою — действительно, участник «оттепели», и довольно активный, потому что именно на меня тогда кричали. Увы, этот момент в 63-м году в Кремле был поворотным моментом, когда «оттепель» захлебнулась. Почему? Потому что премьер страны, сам будучи наполовину сталинистом, боялся интеллигенции. Он пошел на разгром интеллигенции, он боялся гласности, и вот без этой гласности «оттепель» захлебнулась. Сейчас началось с гласности. А тогда поэзия, во время цензуры страшной, когда все цензуровалось, выполняла роль и политическую. Сейчас мы видим тысячные демонстрации — анархисты, Демократический союз, люди заполняют площади... А тогда этого не было. Тогда самое большое собрание народа было в Лужниках — четырнадцать тысяч более-менее свободного народа,— и они приходили и на поэзию, и на политику, и на то, что потом стало рок-н-роллом, и на какое-то ритуальное действо, потому что был вакуум религии. Вот я сейчас вспомнил: удивительно точное прозрение у Гоголя было. Он сказал, что поэзия — это незримая ступень к христианству. И поэзия в то время выполняла все эти функции. Тогда единственным публичным более или менее свободным сборищем — на четырнадцать тысяч или на три тысячи зрителей — были поэтические вечера. Остальное цензуровалось: статьи в газетах и журналах... Мы, поэты, отказались цензуровать те стихи, которые мы будем читать. Потому что импровизация, записки из зала — все это было неподконтрольно. И конечно, эти вечера запрещались, потому что слишком смелые вещи говорились; вечера прекращались, потом через какое-то время снова где-то возобновлялись. Это был инстинкт самосохранения нации, самосохранения политической свободы.
Сейчас, я думаю, информативную и политическую роль стали выполнять политики: есть Верховный Совет, есть митинги, есть журналы, такие, как «Огонек», информативные газеты, которые сообщают правду фактов, и, к счастью, поэзия уже не должна выполнять не свойственные ей функции. Она должна заниматься своими духовными сверхзадачами, для чего, собственно, она и рождена. И слава Богу, наконец-то поэзия может заняться самой собой.
Многие политические темы, некогда запретные, сегодня уже стали общим местом. Надо было писать, когда невозможно: надо было писать против Хрущева — при Хрущеве, против Сталина — когда это было запрещено... Вы помните, когда Высоцкого кляли все
и о нем невозможно было слова сказать — тогда нужны были добрые слова. У меня в новой книге есть одна строфа:
Все пишут — я перестаю.
О Сталине, Высоцком, о Байкале,
Гребенщикове и Шагале, о Гавеле и о Вишневской Гале писал, когда не разрешали.
Я не хочу «попасть в струю».
Сейчас мне кажется, что эта книга — моя первая, которую я хотел бы издать. И наконец она появилась. В ней как раз идет разговор чисто поэтический о вещах, о задачах поэзии.
— Андрей Андреевич, я знаю, что / марта в концертном зале «Октябрьский» прошел ваш творческий вечер. А если его сравнить с теми вечерами, что происходили лет тридцать тому назад в Политехническом?..