Письмо живым людям
Шрифт:
— Она ведь на Нептун… — Я осекся. Сын молчал. — Рамон ведь письмо получил: папа, мама, улетаю на «Нептун-7», новая интересная работа, она же щебетала, как всегда!
— Письмо… — проговорил он с презрением и болью. — Записи, отчеты, которые она надиктовывала, — их масса в архиве. Я написал текст, Ценком синтезировал голос.
— Ты?
Он смотрел мне прямо в глаза.
— Конечно. Кто смог бы еще? И буду снова, Шура волнуется. За это теперь всегда буду отвечать я. Я ведь знал ее лучше всех — как говорит, как шутит… — У него задрожали губы, и я вдруг увидел маленького мальчика, брошенного в адскую мясорубку и ставшего ей сродни. — Ну что смотришь так? Смертей не
— Мой? «Вокализ ухода»?
Подругу моего мальчика хоронили под мое давнее хныканье по поводу того, что моя благоверная вздумала сильнее обычного покрутить хвостом?
— Ну, хорошо, — с бешенством сказал я. — Прекрасно. С нами они поговорили. Облапошили по всем правилам уважения к человеку… по последнему слову гуманизма. Но вас-то! Вашими судьбами так распорядиться! Ведь вы даже не родились еще, они вас только планировали к рождению, высчитывали вам наши гены! Знай борись со злом, которое навязали, в которое ткнули с младенчества, за то добро, которое не сам себе избрал!
— Да разве в этом дело, — тихо ответил он.
Мы говорили на разных языках. Я витал среди этических абстракций — он рапортовал о степени продвижения к цели. Кто был прав? Никто — потому что никто ничего не мог изменить. Все — потому что все делали всё, что только могли. И тогда я просто опустился перед ним на колени, обнял руками и прижался щекой к его щеке. Мне некого было винить. А ему некого было винить, кроме меня. Только я распорядился его судьбой, отказавшись от памяти, понимания и ответственности ради детской мечты; подарив ему жизнь в искусственном мирке, созданном вовсе не для людей — нет, для выполнения задачи, мирке, само существование которого было нацелено, запрограммировано изначально… А что чувствовали наши мальчишки и девчонки, в двенадцать лет попадая из детства в эту рубку? И что думали о нас? Почему не стали нас презирать?
Они станут ненавидеть Шону, которая раньше или позже станет им домом, и любить Землю, как любят сказочных голубых принцесс…
А что будем любить и ненавидеть мы?
Сын поднял меня, как перышко; поставил на ноги. Кажется, он был испуган.
— Отец, что ты…
Хорошо, что нас не видят, вдруг пришло мне в голову; с запозданием я увидел себя со стороны — пародия на Рембрандта, возвращение блудного отца…
Тонкий, прерывистый звук раздался откуда-то слева, прервав мои самоуничижения. Сын сказал: «Прости» — и подбежал к одному из пультов. Не садясь, положил руки на контакты, прикрыл глаза — видимо, считывал какой-то сигнал. Это длилось секунд пять, потом он открыл глаза, перекинул несколько рычажков, наклонился к затихшему пульту, заговорил — будто на неизвестно мне языке. Беззвучно вспыхнул целый ряд дисплеев. Мне захотелось исчезнуть. Сын опять прикрыл глаза, опять был с кем-то на контакте.
Минуты две спустя, услышав его приближающиеся шаги, я повернулся к нему снова. Краем глаза я успел увидеть на большом экране стремительно ускользающий к планете смутный силуэт.
— Прости, — повторил сын. — Опять биошквал. — У него был виноватый голос. — В Аркадии теперь несладко, нужен срочный контрпосев…
— Мне пора домой, — ответил я.
Он долго заглядывал мне в глаза больным, несчастным взглядом.
— Пойми. Вид, который прекращает расширять ареал обитания, вырождается, — проговорил он так, словно это все объясняло и оправдывало. — Попросту гибнет.
— Я знаю, — ответил я и кивнул, потому что это действительно все объясняло и оправдывало. — Если бы все были такими домоседами, как мы, — я показал вниз, — неандертальцев давным-давно переели бы саблезубые тигры. Я другого не понимаю. Как это я решился тогда?
— Ты молодец, — искренне сказал он и застенчиво, неловко тронул меня за плечо. — Я очень счастлив, что… — Горло у него вдруг захлопнулось, он сердито мотнул головой. — Вы только не беспокойтесь там. В субботу я уже опять прилечу. В общем-то, самое трудное мы уже сделали.
А я подумал: жизнь так устроена, что самое трудное всегда еще только предстоит сделать. Но я не стал говорить этого сыну — он понимал это не хуже меня. Наверное, даже лучше.
…С моря веял теплый широкий ветер; песок был мягким и шелковистым, и, уткнувшись в него лицом, я лежал очень долго.
У гравилета мы обнялись — не как отец и сын, но как двое мужчин, соединенных наконец общей целью, общим делом, общим смыслом, — а потом гравилет стал медленно погружаться в небо, я махал ему обеими руками, Венера льдисто пылала в зареве заката, и розовеющий гравилет пропал, встал на свое место в сумеречном ангаре — тогда я упал без сил на прохладный шелковистый песок и лежал очень долго.
А потом я шел домой и говорил: «Добрый вечер», а мне, улыбаясь, отвечали: «Добрый вечер», а я думал: и он захотел лететь, и она решилась на это; на верандах горели лампы, искрилась вокруг них мошкара, доносились звуки транслируемой из Монреаля хоккейной игры… а без нас создавался мир, от красоты которого у наших детей захватывает дух, — и только от наших детей зависит, каким он будет… а невообразимо далеко по нашему следу шли еще корабли… Широкоплечий мужчина сидел на лавке перед коттеджем и неторопливо, с удовольствием курил трубку — в сумраке серебрились его седые усы; медовый запах табака смешивался с вечерним ароматом цветов.
— Добрый вечер, — сказал я.
Он вынул трубку изо рта.
— Добрый, добрый. Что-то ты давненько не захаживал.
— Сонату кончал.
— Когда позовешь слушать?
— Не знаю… Новое забрезжило. Что ты-то с Шурой не пришел нынче на пляж?
— Да знаешь… бывает. Работалось хорошо, жаль было отрываться… Шура надеялась, девчонка хоть твоему напишет. Нам казалось, она очень его любит.
— За что его любить, шалопая.
Рамо засмеялся.
— Я-то понимаю, что случиться ничего не могло, просто девчонке, как это у вас говорят… вожжа под хвост попала, — произнес он старательно и со вкусом, — но попробуй это Шуре объясни. Может, зайдешь?
— Прости, боюсь, моя меня уже заждалась… передавай Шурочке привет, мы обязательно на днях заскочим. И пусть не волнуется попусту — скоро обязательно придет письмо, я уверен.
Из коттеджа Эми слышались музыка, смех, какие-то выклики — там отдыхали, и я подумал: а сколько же энергии ушло на то, чтобы донести эту женщину до Эпсилона Индейца, сколько антиматерии превратилось в неистовый свет, разгоняя до субсветовой скорости, а затем затормаживая ее тело, так и не давшее продолжения? И еще я подумал: но ведь она тоже согласилась тогда? А если рассказать ей? Я усмехнулся: пожалуй, она стала бы гордиться собой еще больше, она любила обманывать ожидания; делать то, чего от нее ждут, всегда казалось ей унизительным; пожалуй, она стала бы говорить, что свершила подвиг — отказалась от женского счастья, но не родила детей на заклание звездному Молоху… Но ведь именно выполняя ее нелепую прихоть, я поднял себя на дыбы и проник в тайну — случайно ли это, или здесь есть некий парадоксальный смысл?