Письмо живым людям
Шрифт:
Жена кивнула, как бы соглашаясь с моими словами, и вновь сквозь сильную линзу уткнулась в свой фолиант, — ослепительный свет утра, бьющий в распахнутые окна веранды, зацепился за серебряную искру в ее волосах, и сердце мое буквально обвалилось.
— А у тебя еще волосок седой, — сказал я.
С девчоночьей стремительностью жена брызнула к зеркалу.
— Где? — Она вертела головой и никак не могла его заметить. — Где?
— Да вот же, — сказал я, подходя, — не суетись.
— У, гадость, — пробормотала жена; голос ее был жалобный и какой-то брезгливый. — Давай, что уж…
Я резко дернул и сдул ее волос со своей ладони — в солнечный сад, в птичий
— Спасибо, — сказала она сухо и отстранилась. — Глаз — алмаз. Чай заваришь? Сынище, наверное, скоро встанет.
Я заварил свежий чай покрепче и вышел, как обычно, потрусить в холмах перед завтраком; скоро шелестящие солнечными бликами сады остались справа, слева потянулись, выгибаясь, отлогие травянистые склоны, все в кострах диких маков; я уже различал впереди, над окаймлявшими стоянку кустами, белую крышу машины сына; я миновал громадный старый тополь; вот лопнули заросли последнего сада, встрепенулся ветер, и мне в лицо упал голубой простор — и Эми, сидящая перед мольбертом у самого прибоя.
Наверное, я выглядел нелепо и гротескно; наверное, я топотал, как носорог; она обернулась, сказала: «Доброе утро» — и, как все мы улыбались друг другу, безвыездно живя на острове едва не три десятка лет, — улыбнулась мне, эта странная и славная женщина, которую я, казалось, еще совсем недавно так любил. Она страстно, исступленно искала красоты, — она то писала стихи, то рисовала, то пыталась играть на скрипке или клавесине, и всегда, сколько я ее помню, жалела о молодости: в двадцать пять — что ей не восемнадцать, в сорок — что ей не двадцать пять; до сих пор я волок по жизни хвост обессиливающей вины перед нею и перед женою, словно бы я чего-то не сумел и не доделал, в чем-то подвел и ту и другую.
— Доброе утро, — ответил я.
— Правда же? Чудесное! А к тебе мальчик прилетел?
— Залетел на денек.
— У тебя замечательный мальчик, — сообщила она мне и указала кистью на машину: — Его?
— Его.
— Знаешь, — она смущенно улыбнулась, опуская глаза, — тебе это, наверное, покажется прихотью, капризом одинокой старухи, выжившей из ума… но, в конце концов, мы так давно и так хорошо дружим, что я могу попросить тебя выполнить и каприз, ведь правда?
— Правда.
— Он мне очень мешает, этот гравилет. Просто давит отсюда, сбоку, — такой мертвый, механический, навис тут… Понимаешь? Я не могу работать, даже руки дрожат.
— Машина с вечера на этом месте. Ты не могла сесть подальше, Эми?
— Нет, в том-то и дело! Ты не понимаешь! Здесь именно та точка, точка даосской перспективы, больше такой нет! Она уникальная, я искала ее с весны, тысячи раз обошла весь берег…
Наверное, это была блажь.
— Ты не попросил бы сына переставить гравилет — хотя бы вон за те тополя?
— Парень спит еще. — Я пожал плечами и вдруг опрометчиво сказал: — Сейчас я отгоню.
— Правда? — Эми восхищенно подалась из шезлонга ко мне. — Ты такой добрый! И не думай, милый, это не блажь.
— Я знаю.
— Я буду тебе очень благодарна, очень. Я ведь понимаю — сегодня тебе особенно не до меня. — Она вздохнула, печально и покорно улыбнулась. — А сколько, наверное, у твоей подруги нынче радостей и хлопот!
Нечто выдуманное, привычно искусственное чудилось мне в каждом ее слове — но нельзя же было ей не помочь, хотя я уж лет тридцать как не водил машину; я двинулся к гравилету, но Эми грустно сказала:
— А я… Ах. Я еще могу любить, но рожать — уже нет…
Я остановился. Все это звучало скорее претенциозно, нежели искренне, скорее банально, нежели красиво, это годилось бы в двадцать лет, но не в пятьдесят; мне было жаль эту женщину — но меня тошнило.
— В свое время ты мне говорила то же самое наоборот, — проговорил я. — Любить — уже могу…
Она бессильно, чуть картинно выронила кисть, тронула уголки глаз суставом указательного пальца.
— Я всегда… всегда знала, что этим испортила все, — пролепетала она. — Только потому ты и позволили мне уйти… Сейчас я заплачу. — Голос ее и впрямь был полон слез. — Почему ты меня не заставил?
— Я его перегоню, — ответил я.
Гравилет был красив — стремительный, приземистый, жесткий; правда, быть может, чересчур стремительный и жесткий для нашего острова с его мягким ветром, мягким шелестом, мягкой лаской моря; возможно, это была и не вполне блажь; так или иначе, я обязан был выполнить просьбу Эми, хотя это, по-видимому, обещало оказаться более трудным, нежели я полагал сначала.
Я коснулся колпака, и сердце мое сжалось, это было как наваждение — непонятный, нестерпимый страх; я не в силах был поверить, что смогу откинуть колпак, положить руки на пульт, повиснуть в воздушной пустоте… но что тут было невероятного?.. но, может, все же лучше дождаться сына?.. но я оглянулся, и Эми помахала мне рукою… я был омерзителен себе, но не мог переборот внезапного ужаса — тогда, просто перестав бороться с ним, я просто откинул колпак, просто положил руки на пульт, гравилет колыхнулся, повинуясь истерической дрожи противоречивых моих команд; чувствуя, что еще миг — и я не выдержу, я закричал и взмыл вверх; ума не приложу, как я не врезался в тополя, я не видел, как миновал их; машина ударилась боком, крутнулась, выбросив фонтан песка, замерла — хрипя, я вывалился наружу и отполз подальше от накренившегося гравилета. Все же я справился. Со стороны, вероятно, выглядело очень смешно, как я на четвереньках бежал к воде, но меня никто не видел, и, поднявшись, на дрожащих ногах я вошел в воду по грудь; вода меня спасла.
Блистающая синева безмятежно цвела медленными цветами облаков, море переполнено было колеблющимся жидким светом. Казалось, мир поет; в тишине отчетливо слышалась мерная, торжественная мелодия, напоминающая, быть может, молитву жреца-солнцепоклонника, мага, иссохшего от мудрости и горестного всезнания…
Я плеснул себе с лицо соленой водой.
…Обратный путь лежал почти через весь поселок, и на каждом шагу я улыбался и здоровался, здоровался и улыбался; все мы здесь знали друг друга, едва ли пятьсот человек, которым для работы нужны только книги, да письменный стол, да телетайп Информатория, или, как мне, синтезатор, — жители одного из многих поселков, рассыпанных на Земле специально ради тех, кому для работы нужны лишь книги да письменный стол. Я не смог бы теперь жить больше нигде.
Лишь дети навещали нас — дети, родившиеся здесь, но учившиеся, а теперь и живущие, в том мире, который читал наши книги, слушал наши симфонии, но занимался совсем другим. Когда-то поселок напоминал громадный детский сад…
Сын уже проснулся. С веранды слышался приглушенный разговор и счастливый женский смех; стараясь двигаться беззвучно, я обогнул дом и по наружной лестнице проник в свою комнату, потому что шорты действительно следовало снять, прикрыть драные саднящие колени длинными брюками…