Письмо живым людям
Шрифт:
Жена ждала на веранде, где мы ее оставили; казалось, она просто не трогалась с места эти два с половиной часа.
— Ты долго, — сказала она, а я подумал: она тоже тогда решилась. — Я уже начала беспокоиться.
— Ну о чем тут беспокоиться? Мы поболтали, потом еще искупались чуток… Потом я Рамона встретил, он нас в гости…
— Купались? Вечером? А твоя спина?
— Знаешь, — я от души рассмеялся, — я про нее и забыл на радостях.
— Это не годится. — Она решительно встала, ушла в столовую и вернулась через полминуты с таблеткой в одной руке и стаканом апельсинового сока в другой. — Выпей-ка. Знаешь, я сама лишней
— Конечно, выпью, — сказал я и выпил. — Так приятно, когда ты заботишься.
— Кто о тебе еще позаботится, — вздохнула она и немного тщеславно добавила: — Не Эми же… Как ваш мужской разговор?
— Как нельзя лучше. Представь, уговорил его прилететь в следующую же субботу.
— Он очень прислушивается к твоим словам.
— Это потому, что я мало говорю, — пошутил я.
— Разговор касался… Шуры? — с усилием произнесла она, не глядя на меня.
— И Шуры тоже. И Лены тоже. Успокойся, все в порядке.
Она решительно тряхнула головой.
— Все же ты напрасно его так задержал. Теперь ему вести машину в темноте.
— Он справится, — сказал я, пересаживаясь на пол рядом с женою, и потерся лицом о ее гладкое колено; словно встарь, словно я вновь стал настоящим, у меня перехватывало горло от нежности. Жена с некоторым удивлением посмотрела на меня сверху, а потом, будто вспомнив, что надо делать, положила руки мне на плечи. Я хотел поцеловать ей руки, но она сказала:
— Конечно, справится. Такой большой мальчик. Да и кровь в нем твоя, настырная. — Пальцы ее чуть стиснулись на моих плечах. — А все равно… — Она вздохнула. — Ох, что-то на сердце неспокойно.
— Наверное, давление меняется, — сказал я.
Наверное, это единственный рассказ, который я придумал нарочно.
В ту пору меня корежил очередной творческий кризис и я жутко комплексовал от остро переживаемого собственного бесплодия. Конечно: после университетских и аспирантских тучных лет, когда что ни год — то повесть или даже вот совсем еще недавно — роман «Очаг на башне» (первый вариант, разумеется), вдруг началось совсем иное: рассказик или два в год если напишутся, то и спасибо. Был момент, когда я даже начал уговаривать себя: ну ты ж профессионал, ну ты ж сколько лет уж бумагу мараешь — так попробуй что-то чисто на ремесле придумать да накорябать, ну! Три дня ходил… Как это у Лема: дракон трясся-трясся и все-таки извлек из себя квадратный корень. Так и я. За три дня дальше фразы «В хроноскафе запахло горелым…» я не ушел.
Тогда я окончательно понял, что без музы я — ничто.
В случае с «Домоседами» музой оказался Слава Витман — известный ныне писатель Святослав Логинов. Мы возвращались из семинара вдвоем (нам было постоянно по дороге) и разговорились о судьбе своей печальной; в частности, он поведал мне о своем нереализованном замысле: мол, пытался когда-то написать о субсветовом полете к другой звезде в стиле знаменитого в то время «Поколения, достигшего цели» — да заскучал. Он, в сущности, взял меня на слабо. Я сказал, что его уделаю. Он сказал, что ради бога, он все равно к подобной ерунде никогда не вернется.
Рассказ был написан, наверное, дня через четыре после этого разговора.
Еще через месячишко я стал его вытачивать. Или, как я еще люблю это называть, работать уже лобзиком, заниматься не пилением, а выпиливанием. В этом рассказе я впервые осознанно стал приводить форму к единству с содержанием; мне показалось любопытным постараться передать структурой текста (именно потому рассказ написался от первого лица — чтобы он звучал как один внутренний монолог) структуру жизни на острове; ее вязкость, ее медлительность, ее закольцованность… Отсюда бесконечные фразы рассказа, разбитые точками с запятой — которые, насколько мне удалось это сделать, сразу укорачиваются, как только главный персонаж попадает в иную обстановку, — и снова возвращаются, когда возвращается на остров он.
Ну и, конечно, в ту пору нельзя было без фиги в кармане, без эзопова языка, без замаскированной антисоветчины. Кто не сделал, тщательно спрятавшись в ближайшие кусты, лягающего движения в сторону Советской власти, тот, почитай, и не написал ничего, только зря бумагу замарал.
Как я гордился фразой «Это Ценком… Центральный компьютер. Он отвечал за надежность моделирования среды…»! Ведь это ж не Центральный компьютер какой-то, это Центральный Комитет! Вот вам! Имеющий глаза да увидит, имеющий уши да услышит! А когда я написал про Эми, что она «не родила детей на заклание звездному Молоху» — я просто щенячье повизгивал, восторгаясь собой, ведь не придраться ни к чему, но в то же время всякому, мол, мыслящему человеку ясно, что имеется в виду Кремль с красными звездами на башнях!
Стыдобища. Ведь двадцать восемь лет мне уже было — а дебил дебилом.
Что же касается моих настоящих, не выдуманных, не вычитанных и не нанесенных интеллигентным окружением ощущений и предчувствий, которые исподволь проникли из меня в этот рассказик…
Это же надо обладать таким даром предвидения! Весна 82-го… Все казалось незыблемым, даже окостенелым, забетонированным на века — но уже в двух шагах была гостеприимно разинутая пасть перемен. До смерти Брежнева оставалось полгода…
А впрочем, при чем тут наш конкретный Брежнев? Теперь, когда ушли в прошлое (надеюсь, безвозвратно) вульгарные представления о том, что стоит только свалить некий строй — как сразу само собой наступит счастье (так думали большевики, так думали правозащитники; бог даст, так думать больше никто не будет, а кто говорит нечто подобное — тот уже ничем не думает, просто вербует), и литература перестала воевать со строями, она получила возможность заняться по-настоящему серьезными и важными вещами. Другое дело, захочет ли она это делать… ну да не о том речь.
Мой сын родился через каких-то восемь месяцев после того, как советские спецподразделения штурмовали к Кабуле дворец Амина. Мог ли я помыслить тогда, что ему исполнится тринадцать (приблизительно столько же, сколько было детям островитян, когда пилоты забирали их от родителей в свою рубку) за месяц до того, как российские войска будут громить Белый дом посреди Москвы?
Могли ли помыслить помещики Николаевской эпохи, все эти Маниловы и Ноздревы, что их детям предстоит жить в эпоху Александровских реформ с ее чуждыми им всем надеждами и ровно столь же чуждым угаром? Могли ли афиняне, зачинавшие своих отпрысков в золотой век Перикла, отца европейской демократии, хоть мозжечком предвидеть, что отпрыски (те, кто выживет) будут взрослеть, когда этот самый отец затеет Пелопоннесскую войну, а та бесповоротно надорвет античную цивилизацию и отдаст Элладу тоталитарной Спарте?