Письмо живым людям
Шрифт:
Он перевел дыхание — горло заклокотало слезами. Негромко спросил:
— Вы правда хотите спастись?
Плотный, розово мерцающий пар медленно уплыл в зеленое небо.
Девочка попыталась подняться; мальчик легко взял ее на руки. Она заглянула ему в глаза и повторила:
— Совсем не страшно.
И улыбнулась побелевшими от боли губами.
Этой повестью я навсегда закрыл для себя атомную тематику. Обратите внимание: и два предыдущих рассказа, и повесть написаны в 84-м году; основная работа над сценарием пришлась
А до Чернобыля оставалось еще полтора года.
Фильм вышел уже после него.
Кстати сказать, штатные доброхоты и добровольные цензоры на раннем этапе работы над сценарием весьма убедительно и подчас, мягко говоря, настойчиво уговаривали нас: ну пусть это будет не тотальная война, пусть всего лишь локальная катастрофа где-нибудь в Америке, с атомной станцией, например, а те, кто под нее попал, решили, что началась война… Ведь легче же будет такой фильм пробить, ну не в пример легче! Про войну вам нипочем снять не дадут! И правильно сделают. Мрачно очень! Зачем нам война? Ну ее!
Мы стояли, как утесы.
Представляю, что было бы с фильмом после Чернобыля, если бы мы послушались…
Вот уже действительно — не могу не процитировать себя, любимого («Все так сложно»): «Ничегошеньки ты не знал, что на самом деле творится — но чувствовал, что поступаешь правильно, и именно так оно и оказалось. Главное — слушаться совести. Тогда все будет хорошо».
Я не кощунствую. Чернобыля нам спасти не удалось бы ни так, ни этак, и не на нас с Костей Лопушанским его жертвы. Но фильм мы спасли. А он стоил того, чтобы быть спасенным.
Эта была моя первая превышающая объем рассказа вещь, которая увидела свет. Произошло это осенью 1986-го. Низкий поклон Владимиру Дмитриевичу Михайлову, опубликовавшему ее в рижском журнале «Даугава», который он в ту пору возглавлял.
Не успеть
Сегодня вечером в лагере Бухенвальд для заключенных будет устроена дискотека. Пулеметчик Шульц прокрутит три новых диска.
Жжение под лопатками я почувствовал, стоя за чаем. Духота и давка были страшные, и в первый момент я подумал, что это просто очередные струйки пота, сбегая по спине, на редкость едко бередят кожу. И далеко не сразу испугался. Слишком уж все с утра удачно складывалось, настроение ощущалось победоносное. День был у меня библиотечным, в институт я мог не идти и официально считался пребывающим в публичке, в зале древних рукописей. На рассвете, еще по утреннему холодку, я успел отметиться в очереди за творогом. Ежась от зябкого ветра, зевая и сонно жмурясь, длинный хвост выстроился у магазина за час до открытия — каждый боялся оказаться вычеркнутым. Десятка полтора счастливцев, надеявшихся отовариться уже сегодня, добродушно переговаривались у самых дверей. «Еще не говорили, что забросили?» — «Высунулась, буркнула что-то, и опять заперлись…» — «Переспросить надо было!» — «Да разве успеешь, когда она сразу дверь захлопнула?» — «Детские творожники по тринадцать восемьдесят дадут. Я сам видел, как машину разгружали…» Какой-то пожилой, но молодящийся ферт, без сумки, без сетки, руки в брюки, стоя со мной и озирая смирную толчею, пробурчал громко:
— До чего со своей перестройкой страну довели!
Ему никто не ответил — не до того было.
— Восемьсот третий так и не пришел — я его помню, с усами с такими, в белой кепке!
— Загляните в окно, будьте любезны, масла там не видно на прилавке? Дама, дама! Загляните в окно! Мне не протиснуться…
К восьми тридцати я уже освободился. Очередь продвинулась на семнадцать человек — не слишком сильно, но меня это и устраивало: в таком ритме я надеялся ухватить как раз к той поре, когда жена с Кирей вернутся с дачи, а творог именно и был нужен Кире.
За чаем пришлось стоять уже внутри, в духоте. Касса то и дело рвала ленту, поэтому двигалось все медленно, и хвост рос и рос. Многие прижимали к ушам транзисторы. Шел очередной съезд, трансляция велась почти непрерывно, и Черниченко, ничуть не утративший пыла, бил наотмашь:
…Что получается? Пекари стоят в аптеку, фармацевты стоят в булочную, рабочие и инженеры стоят и туда и туда, и ничего нет, потому что никто не работает, а все только стоят! А раз ничего нет, то и очереди не двигаются!
Это была сущая правда. Люди слушали затаив дыхание; какая-то старушка передо мной тихо плакала, утираясь зажатым в кулачишке пучком талонов. Поодаль застрекотала, заколотилась касса — все плотнее прижали транзисторы к ушам, с ненавистью глядя на источник шума, и облегченно вздохнули, когда механизм заскрежетал и вновь захлебнулся. Взмыленная, задерганная до багровости кассирша всплеснула руками, вскочила и выбежала из своей стеклянной конуры так, будто за нею гнались рэкетиры.
Я просунул руку за спину почесаться, промокнулся рубашкой и отчетливо почувствовал, что зудит не кожа, а под ней. Где-то в глубине меня.
И вот тут я похолодел. Не помню, как отстоял. Дрожащей рукой кинул в сумку июньскую пачку, и даже то, что это оказался индийский, не смогло обрадовать или хотя бы несколько отвлечь меня. В голове билось: «Неужели? Неужели?!» Невозможно было так сразу поверить, но тоска уже накатила. По инерции, на ватных ногах, я протолкался в сладкий отдел — симпатичные итальянские баночки с детским питанием громоздились изобильно, в несколько рядов, но сердце даже не дрогнуло надеждой. Для очистки совести я спросил, сам привычно стесняясь глупости вопроса:
— Свободно?
Продавщица замедленно зевнула и, моргая, сказала:
— Ток по рецеп.
Я так и думал. Рецепт-то у нас должен был быть, но третий месяц в поликлинику не завозили бланков, и розовые давно кончились. Обижало то, что пенсионерских оставалось еще навалом — бланки разных типов выделялись в равных количествах. Не могли рассудить, ясно же, что у пенсионеров малолетних детей меньше, чем у работающих; но Горздраву или кому там именно так втемяшилось в голову осуществлять социальную справедливость. Когда у нашего педиатра закончился рабочий день, я, полчаса прождав ее за пересыхающими, почти без почек кустами напротив поликлиники, вылетел ей вслед, догнал за углом, чтобы ее коллеги не увидели нас из окон, и попытался уговорить выписать рецепт на пенсионерском — она только поджимала губы и головой качала: любая ревизия заметит, премии лишат; а когда я, доведенный до отчаяния — Киря совершенно не лопал то, что мы с женой могли предложить, в свои без малого три не набирал, а сбрасывал вес, — первый раз в жизни предложил, заикаясь, взятку, она посмотрела на меня с презрением и процедила: «А еще доктор наук!» Не знаю, что она этим хотела сказать. Жена, когда я отчитывался, предположила, что я пожалел на ребенка денег и мало посулил.