Письмо живым людям
Шрифт:
Я постоял еще секунду, уже ничего не говоря и не прося, затем помертвелой рукой положил помертвелую трубку. В ней было тихо. Ни дальней музыки, ни треска. Все. Не ждите ответа.
Было без четверти восемь. Я осторожно огладил спину. Без пиджака на улицу мне уже не стоило выходить, рубашка отчетливо натянулась на двух выпирающих, словно из литой резины, горбах.
Киношники отсняли демонстрантов, и те начали расходиться, сворачивая лозунги и дожевывая оставшиеся бутерброды с севрюгой. Прямо навстречу мне бодро двигался с транспарантом наперевес коренастый седоватый мужчина, и юбилейные медали, которыми была оббита грудь его пиджака, музыкально звенели при каждом его печатном шаге. Транспарант был переполнен текстом, как пиджак — медалями. С изумлением я увидел: «В нашей стране, богатой всевозможными ресурсами, не могло и не может быть такого положения, когда какой бы то ни было продукт оказывался в недостатке. Именно поэтому задачей всей этой вредительской организации было добиться
Когда медаленосец поравнялся со мной, я, изо всех сил стараясь распрямить спину, спросил:
— Простите, это ваши слова?
Оказалось, я польстил. Он прямо засверкал, как медаль.
— С уважением отвечаю на ваш вопрос, — сказал он со сдержанной гордостью. — Данное абсолютно правильное высказывание представляет собой раскавыченную цитату из важнейшей резолюции нашей Коммунистической партии Советского Союза. Я с ним целиком и полностью согласен.
— Спасибо, — сказал я. Мы обменялись вежливыми кивками и разошлись.
Зной катился волнами, изредка перемежаясь порывами затхлой прохлады из проходных дворов. День истекал — первый из шести-семи, что мне остались. Я вошел в будку телефона. За эти три часа в ней появилась новая надпись: «Если встретишь наркомана — раздави, как таракана!» Неприличных слов теперь уже почти не писали, всколыхнулись новые, социальные интересы. Прямо над аппаратом было вырезано глубоко и резко: «Люби свою Родину!» А на полочке слева было начирикано шариковой ручкой: «Честным кобелям СПИД не страшен. А будешь сношаться с кем попало — сдохнешь, как Сталин, без причастия!» Я разглядывал все это, прижимая горячую трубку к щеке, а длинные гудки мерно улетали в квартиру директора и никого не могли дозваться. Десятый, одиннадцатый, двенадцатый… Я нажал пальцем на рычаг и набрал снова. «Если встретишь наркомана — раздави, как таракана!» «Фашистов мы разгромили, но курумпированую часть аппарата еще нет». Написано было именно так. Шестнадцатый… семнадцатый…
— Алло? — произнес заспанный, крайне недовольный женский голос.
— Добрый вечер. Аркадий Иванович может подойти?
— Аркадий Иванович не может подойти. Аркадий Иванович улетел в Москву.
Трубка едва не выпала из моей руки.
— Как улетел? Куда?
— Ну говорю же вам русским языком — в Москву. В командировку, час назад. Завтра шестидесятилетие академика-секретаря Отделения АН, в которое входит папин институт. — Слова «папин институт» голос произнес с такой небрежностью, а слова «академик-секретарь» — с такой лихой привычностью к титулам, что тщета разговора стала очевидной. Но я все-таки спросил — с удивительным для самого себя спокойствием, равнодушием даже:
— Это Глеб Пойманов. Мы с ним созванивались три часа назад по важному делу. Он ничего не просил мне передать?
— Нет, — почти негодующе ответил голос. — Он весь исхлопотался…
— До свидания, — сказал я и повесил трубку. Стоял в будке и не выходил. Куда бы еще позвонить? Ничего не шло на ум. Только всякая фантастика роилась: рвануть на Финляндский и дать взятку диспетчеру… если удастся его найти… Обмануть перронных контролеров и поехать зайцем, авось не нарвусь на контроль линейный… Выйти из города по Приморскому шоссе и голосовать всякую машину, какая-нибудь да подбросит, если денег пообещать побольше… Я вынул бумажник и посчитал деньги. Денег было негусто. Если учесть, что мне завтра на Синопской штраф платить… Потом я подумал про Тоню.
Она работала прачкой в яслях, а ее брат — механиком в гараже какого-то завода. А мать их, продавщица, жила в Ушкове, и они часто к ней ездили, угоняя на день-два какой-нибудь грузовик или «рафик» из этого же самого гаража — не на электричку же всякий раз пробиваться, не на автобус же, все равно отсутствия машины никто не замечал, в гараже всегда все в разгоне. Мы познакомились с Тоней год назад, случайно — я возвращался с очередной конференции на редкость прилично одетый, в на редкость приподнятом и воодушевленном состоянии, а это всегда очень бросается в глаза в нашей задерганной толчее, — и вдруг красивая девушка ни с того ни с сего решила со мной познакомиться прямо в метро. Я так никогда не умел и не пробовал, а у нее получилось элементарно: как проехать туда-то? Ой, что-то не пойму… Простите, но вы показать не могли бы?.. Часа четыре мы просидели в каком-то скверике, до июльской темноты курили пачку «Салема», зачем-то подаренную мне, некурящему, моим бывшим стажером Реджи Уокером, — Тоня тянула сигарету за сигаретой, и сначала, как сигареты, тянула составленный из одинаковых душных звеньев разговор, единственный смысл которого — якобы общаясь, не расходиться; а потом как-то размякла, стала собой и стала говорить о себе. Я слушал и, как всегда и всем, быстро начал сочувствовать; она рассказывала, что руки совершенно не заживают от стирки, рассказывала, как любит возиться с детьми и сама давно бы родила, да не на что растить, рассказывала, как еще школьницей ее вывалил на дорогу шофер самосвала, которого она вечером попросила подвезти от Солнечного до Ушкова, но которому не дала, и он, согласившись для вида, просто поднял кузов на ходу, — и, простецки задрав юбку, показывала длинный шрам на бедре, дерганым, бугристым синим зигзагом нырявший под чистенькие трусики с изображением ягоды вишни… Когда «Салем» иссяк, она сказала: «Никогда так много не курила, прям тошнит…» — «Зачем же?» — «А чтоб не уходить». — «Все равно ведь надо». У нее дрогнули губы, она, поняв мои слова как намек на созревшее прощание, быстро встала и качнулась — я, вскочив, поддержал. «Крыша поехала», — застенчиво сказала она. Покосилась на меня, отчетливо понимая, что говорит опять стандартную, как сигарета, фразу, но искренне и боясь, что я не пойму, что искренне. «Вы меня не проводите?» Я проводил. Едва мы вошли в квартиру, у частями застекленных дверей, за которыми тянулись пропахшие нечистой жизнью недра громадного коммунального лабиринта, возникли лица, и отчетливые голоса провожали нас, передавая друг другу, пока мы путешествовали под сушащимися поперек коридоров трусами и комбинациями, под пеленками и пятнистыми, истертыми до сквозного мерцания простынями, под гирляндами прищепленных один вплотную к другому штопаных-перештопаных носков, мимо груд наваленных вдоль стен пустых бутылок, множественно звеневших, когда под нашими ногами прогибались хлипкие крашеные половицы. «Гляди, гляди, Тонька-то опять нового привела!» — «Да окстись, Никола, к ней уж, почитай, месяца три никто не ходит, измаялась девка вконец». — «Старый ухажер-то…» — «А галстуков таких теперь уж не носят». — «С портфелем, как генерал-майор…» Мы вошли, она захлопнула дверь, рывком обернулась ко мне, глаза ее стали громадными, темными. «Я никогда так ни с кем не разговаривала», — призналась она и стала меня целовать, а потом — потом уже я, хоть и скупо, но тоже, не удержавшись, рассказывал ей о себе, а потом мы обменялись рабочими телефонами. В этой сумеречной конюшне не было телефона, у меня дома была жена; и я ушел, точно зная, что не позвоню никогда, но почему-то совестясь выбросить клочок бумаги с торопливо и призывно набросанной цифирью, а потом позвонила сама, и летом, и осенью, и в начале зимы еще звонила мне на работу, дрожащим голосом спрашивала меня по имени-отчеству, звала в гости, обещала пожарить картошки со своего огорода, угостить маслятами, которые собрала и мариновала, мечтая угостить ими меня, и рвала мне сердце. «Тонюшка, ну не трать ты на меня время…» — «На кого ж еще и тратить-то?» — «Ну что тебе с меня?» — «Все».
Но я так и не пошел, а теперь, в отчаянии, вспомнил. Я сразу узнал ее голос.
— Тоня? Здравствуй, Тоня.
И она сразу узнала мой голос.
— Глебушка! Надо же! Здравствуй! У тебя что-то случилось?
И мне стало легко и почти не стыдно. Только пиджак нескладно топорщился на спине. В трубке отдаленно рокотали стиральные барабаны.
— Да, Тоня, случилось. Ты можешь сейчас разговаривать?
— Конечно!
— Послушай. Вы к маме не собираетесь в ближайшие дни?
— Хочешь отдохнуть? Сколько раз я тебя звала…
— Нет, Тоня… Тоня. Мне нужно… Мои сейчас в Рощине, на даче, и мне нужно как можно скорее до них добраться. Извини меня, что я прошу… Но я просто в чудовищном положении, и мне не к кому обратиться, кроме тебя.
Она помолчала.
— Я позвоню Толе, Глебушка. Мы не собирались пока, но я узнаю. — Ее голос был чуть-чуть погасшим, но таким же мягким, как вначале. — Может, он сумеет.
— Как мне узнать?
Она опять помолчала.
— Через полчаса я кончаю работать, может, даже пораньше вырвусь, раз такое… Ты приходи ко мне, я буду дома часика через полтора и к этому времени все узнаю. Помнишь дорогу? Придешь?
Теперь помолчал уже я.
— Приду.
— А я к этому времени все-все узнаю, — повторила она.
— Ой, ты знаешь, Глебушка, я не дозвонилась пока. Его дома нет, жена сказала, к одиннадцати будет. Но ты не волнуйся, пожалуйста, я позвоню еще, буду выскакивать и звонить. А пока давай посидим немножко. Ты не торопишься?
— Нет.
— Садись сюда. Вот сюда, вот стульчик, как в тот раз. Ты ужинал?
— Нет.
— Я так и думала. Я картошечки пожарила. Котлетку будешь?
— Ну что ты, Тоня…
— Будешь, будешь! А то скучно так сидеть. И смотри, что у меня еще есть. О!
— Господи, Тоня! Зачем…
— Немножко, по рюмочке. Ну я же тебя так давно не видела. Праздник!
— Спасибо… Хватит! Вот столько…
— Конечно, и мне вот столько. Ой, Глебушка, миленький, как хорошо мы посидим! Сейчас… Солнце мне так в глаза, тебя не вижу. Задернем занавесочки, а? Видишь, у меня занавесочки новые! Плотные такие, ничего сквозь не видно. А то в тот раз вон из того окошка дядька глядел. Вот, теперь уютно. А давай свечку зажгем? Или выпьем сначала по глоточку? Ты ешь, остынет ведь! Вот, смотри, какая свеча красивая! Ты извини, я суечусь не в меру… Я уж думала, никогда тебя больше не увижу. А ты взял да и позвонил, молодец какой! Ну, по глоточку…