План D накануне
Шрифт:
Христофор
В скриптории холод хлеще, чем на полюсе, пальцы не гнутся, но в галерее ещё хуже, настоятель выгоняет переписчиков туда, говорит, какая-то слишком нежная кожа на лицах, лжесвидетельствуя о нехватке масла для освещения, кроме того, монастырской привычкой, заведённой восемьсот лет назад, ссылаясь на возможный пожар.
На его столе крынка молока с шугой на поверхности, головка сыра, в ногах таз свежей извести, чем настоятель хочет сказать, что он stupidissimus [297] переписчик или на самом деле он неразоблачённая крыса. У прочих массы перечисленных субстратов менее значительны. В случае злокозненного появления листа на латыни арсенал предлагал всё — набор линеек, три шила, раму
Этим, имеются в виду соскребания, он, безымянный монах, живая душа, в основном и баловался об эту пору своей жизни. Настоятель, что ни день, доносил в инстанции и их уши на нехватку бумаги, принуждал их, каллиграфов с развитой ойкофобией, скрести между старых переплётов, многие из которых поднакопили списки и копии античных и средневековых текстов по логике и государству на латыни и древнегреческом, они отчасти были ему знакомы, авторы, конечно, не вставали воочию, но пребывали на слуху. Для чего он ссыпает в информационный выгреб копию какого-то сочинения Софокла, в коем речь, приврёт, если не знает, о царе Эдипе? Да потому что некуда занести и восхититься проповедью безумного старообрядца с бровями узлом на затылке о трегубой аллилуйе. Пару раз во всеуслышание говорилось, что в нём нет смирения, оттого он и вынужден скоблить пемзой a prima luce usque ad solis occasum [298] вместе со всем представительством идиотов и слабоумных, какое только есть в монастыре, что всякий день отправляется на скобление и много этому радуется.
Кумиром настоятеля, как он недавно сообразил, был Алкуин, богослов, поэт и аббат Сен-Мартен-де-Тур в VIII-м и IX-м веках. Сколько он нашёл про этого Алкуина, тот только тем и походил на их оборотистого эзекиля, — вообще-то он именовался игуменом, хотя всё и странно было устроено, церковь, вроде, православная, сам велел называть себя настоятелем-прозопопеем, — что, обдавая влагами истовой литании, велел много переписывать, хотя в то тёмное время много переписывать не велел только ленивый. В этом случае властители дум их кивория — все парящие орари на чём-то незначительном во всех сколько-нибудь заметных хранилищах октоихов с момента возникновения идеи отгородиться и делать некоторые вещи по собственному разумению, веке во II-м или в III-м.
Сам он жил в монастыре уже три года, разумеется, давно бы удрал, монашеская лямка оказалась слишком безоблачна для него, как выяснилось, разума, полного воображения, что охотно принимал употребление хлеба и вина и с мирской теоретической базой, если бы не дела, творящиеся здесь каждодневно и не их странный настоятель; возможно, он всего лишь зрел в корень человеческих сердец, сея в них веру через долгие циклы мытарств и деисисных чинов. Последнее чересчур образно, ну да пошло оно. Он имеет в виду, что вся деятельность по сманиванию, похоже, рассчитывалась на миллион шестопсалмий вперёд, чем больше они здесь увидят и не поймут, тем сильнее уверуют, когда экзарху из глубин космоса будет угодно ниспослать им хоть надежду на своё существование, по крайней мере, ниспослать её ему с озарением насчёт надобности в сыропустную неделю выдавать ему из подвалов новые ресурсы.
Мысленно прогуливаясь от клироса через солею до клироса, он охотно закусывал сыром и попивал молоко, в таком холоде не прокисавшее вообще никогда, что расценивалось, он убеждён, как большая невнимательность, безразличие к омофорам великим и малым, кто бы в те ни влез, возросшая необходимость замазывать палимпсесты, из которых выйдут, если приглядеться, разной скучности романы с двумя сюжетными линиями, верно, они ими и являются, тут, ему кажется, он как раз-таки разгадал далеко идущее мызгание настоятеля.
На пятый день начали класть и сыра, и молока в бoльших мерах, отмечая, очевидно, его многое радение. Мстится раз, мстится два, в стенах обители нельзя ничего знать твёрдо, какие-то блуждания в поисках света вроде этих, развитие событий, когда исчезает больше сыра и молока и вовсе не исчезает извести, натолкнуло
Оргии среди монахов говорились и впрямь как причастие без всяких горьких трав, все, кто участвовал в них, были либо сильно замкнуты, либо необычайно раскованны, но что точно, не оставались прежними.
В последнее время их взвод прочищал кадры, словно из ниоткуда возникали новые лица, старые куда-то девались. Небось, их тошнило между бойниц, а настоятель снимателем яблок выпихнул под зад на ту сторону. Что-то ему подсказывало — он должен радоваться, что никуда не подевался сам. Сперва за этим виделись очередные дальнерелигиозные происки, потом, тайком перемолвившись словцом с некоторыми из идиотов, скобливших с ним страницы, из sollertissimis [299], он понял, что исчезновение старых монахов и появление новых окутано большою тайной, не дававшей вкусить медовой сыти от брюха игумену, у которого и впрямь стали замечать замешательство и брожение мыслей, хотя в остальное время он оставался твёрд в любом начинании.
Оргии устраивали в подвалах, по которым ходили ещё Андрей Рублёв и Питирим Сирый. Сейчас они представляли собой систему галерей с переходами в уборные состоятельных москвичей, в связи с чем настоятель не единожды подкидывал в их дома тексты причастий. При последних приготовлениях — воздух, покровец, дискос, потир — кандидатов сгоняли в подземную келью, где те могли выпить кагора, в принципе, без ограничений, сколько позволит совесть, и обменяться мнениями относительно того, что их ждёт. Кстати, первое, второе, то, что Бог не препятствует, никак не намекает, что можно бы закруглиться, поскольку деньги епархии вроде как необходимы на взносы членам епархии, уже вызывало подозрения. Помимо самих телодвижений во время непосредственно сатурналии, с разумением обсуждались многие теологические моменты, с вином находила большая охота к подобному, произносилось такое, что никто бы не стал изрекать в иное время. Вообще-то послушники делились взглядами на елеепомазание без чтения сочинений евангелистов и в отсутствие крещаемого не слишком охотно.
Он был воодушевлён в меру, ещё бы, намеченный шабаш в тот самый день, какой и назывался, лишь сменилось несколько лиц, однако не он.
Иногда он задавался вопросом, горьким как полынь, точно ли они рабы именно Божьи? Держал ли он его на фронте рассудка, когда парня сюда стригли? Не в такой, по-видимому, форме, но было дело. И что же отвечает ему то единственное духовное лицо, чьи поступки для него непостижимы, а значит, сохраняют надежду на причастность, в противовес местечковости? он не знает, максимум: читай между строк там, куда я тебя сажаю. Может, сдёрнуть за обитель через трапезную, скатиться с холма, сначала бежать, а потом идти как ни в чём не бывало, не вызывая подозрений, ведь множество монахов отправлялось в окрестности, чьей жизни они являли собой духовный и интеллектуальный центр, поразведать обстановку, а решив, что довольно, остановиться, осколком мела, подходящим и для самообороны, на площади или палкой в нетронутом белом покрове начертить пятиконечную звезду, и ждать, когда из земли натянется трос, ведущий, уж на одном конце точно, к его пояснице, и он будет тащим в обитель, где доложит: там всё-таки мир, который, если всё же верить, сотворён, не гнал же Он поначалу в скиты, значит, и там должно быть и добро, и диво. Жаль, что они всегда в оппозиции, он бы так не хотел.
Пока решил остаться. Соображая на шестерых, уже прилично приняв, в охотку, черпая половником из бочки с ржавыми ободами, обсуждая дела синода, они были довольны друг другом. Необходимые атрибуты, сложенные здесь же, на каменном алтаре, подчёркнуто безгранном, ещё до того, как они их увидели, были наперечёт. Немаловажное обстоятельство, отчасти дающее представление о той ночи — здесь не приходилось дрожать, как на галерее, хотя морозы в этом январе стояли поистине крещенские, все в монастыре ругали их на чём свет, настолько жгучие, что даже разрешили какое-то время не убирать снег.