Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю
Шрифт:
За этим «не полежать» стояло многое. Не полежать человеку, думающему о жене, — это взять на себя корову, овец, печь, хлеб, кашу, суп и все прочее несложное, но вечно беспокойное деревенское хозяйство… Доить корову, ухаживать за больной женой — и это рядом с бесконечной мужской гордостью от пройденных удачно дорог, от бессчетных побед над стихией и зверем… А может, и нет, и не было никогда гордости даже у бывшего сплавщика, которому всегда поручалась самая искусная и опасная работа — разобрать затор.
Затор разбирают по одному бревну, и не дай бог находиться в это время наверху, на заторе (разбирают снизу, там, где вольная вода, растаскивая багром по бревну)… И вот затор задышал, двинулся, рухнул в воду и понесся вместе с бешеной весенней
Уплывать приходится долго, не один километр, не один день кряду приходится знать мокрые ноги и бешено несущиеся бревна. И ни один из этих людей никогда не чувствовал невыносимости обстановки, от которой поскорей хочется уйти… Люди уходили от трудной работы на сплаве только по окончании труда, после крепкого праздника, который как-то компенсировал усталость холодных и горячих недель и помогал сдавшим было силам, силам, рассчитанным только на время сплава, снова собраться и привести человека домой, когда этот дом был не очень близко…
Забыта усталость, забыты трудности, отпущены пустые обиды на соседа — и снова крепкая птичья стая готова дружно и верно идти в новую дорогу, будь то земля, пожар или общая беда, вынести которую вместе со всем народом ушли резкие мужики в сорок первом с берега Домашнего озера…
Где-то там, на далекой северной границе, на самом краю родной земли, среди камня и кривых сосен, встал с винтовкой наперевес и Иван Михайлович. Отступать в нашем лесу никогда и никого не учили. Не вспомнил этого неверного слова бывший искусный сплавщик даже тогда, когда после очень тяжелого удара он снова пришел в себя и увидел вокруг людей в чужих шинелях.
Встать и встретить грудью врага Иван Михайлович уже не смог — встать на землю и опереться о нее было нечем, — и он, теряя кровь и последние силы, остался упрямо лежать на своей земле, как лежит на своей таежной тропе страшный в предсмертном гневе могучий медведь, встретивший вдруг последнюю пулю. И как часто этот предсмертный гнев возвращал хозяину тайги и силы, и даже жизнь, когда конец, казалось, был совсем рядом.
Наверное, тяжелораненый не сразу заметил тогда, как чужая рука потянулась к его пилотке. На пилотке была звездочка, простая солдатская звездочка, о которой обычно не очень часто вспоминают среди многих фронтовых забот. Но сейчас звездочка ожила — это была его земля, его дом, его Домашнее озеро. И к этой родной земле, к дому, ко всей его жизни, посмеиваясь и что-то весело бормоча на чужом языке, протягивал руку чужой человек.
Рука таежного охотника была сильней. Сейчас это было его последнее оружие, и он, чуть приподнявшись, отшвырнул рукой врага.
Потом — злобный взбрех чужого пистолета и темнота… Пуля пробила голову, и никогда не заживающие шрамы сквозного ранения, как глубокие тески на еловых стволах, остались на всю жизнь.
Жизнь ему вернули какие-то добрые люди — его не швырнули в глубокий ров, не закопали, а выходили… Потом выхаживала тайга. Вот она, рядом, эта тайга, отпустившая вторую жизнь человеку, который где-то там, далеко, на самой окраине нашей земли, на далекой северной границе, среди камня и кривых скальных сосен встал навстречу врагу с винтовкой наперевес…
Петр Мушаров. О чем думает сейчас он, что вспоминает над стаканом только что выпитого вина? Может быть, тот самый, неизвестный нам, ленинградский пятачок, где командир пулеметного взвода Петр Мушаров всаживал грамм за граммом российский свинец в пьяные лавины чужих шинелей, может быть, он вспоминает, как кончились патроны, как вдруг было все сметающее «ура!» и последняя граната… Но сейчас не об этом я, не о том, как был госпиталь, как госпиталь был и много позже, после войны, чтобы подлечить старые, но еще больные раны… Сейчас о другом. Я видел сам, как ночью, когда скот вдруг не возвращался
Лицо у Петра рябое… Рябины на лице вызывают из памяти рассказ, как Петька Мушаров по наущению местных шутников набрал дегтю и решил избавиться от оспин… Мазался дегтем он где-то за мельницей, потихоньку. Оспины не прошли, но матери пришлось долго отмывать волосы сына… Матери уже нет. Сейчас она совсем недалеко отсюда, над грустным и глубоким в своих еловых берегах Часовенным озером. Часовенное иногда зовут еще и Погостским. Над озером на крутом холме растут высокие древние ели. Вокруг елей только пашни и пожни, и от этого деревья кажутся еще выше и торжественней… В торжественной тишине вечного покоя молчит кладбище. И то ли от самого погоста, то ли от таинственно–спокойной тишины озеро будит глубокую веру в вечную память живших до нас…
Над этим озером и мать Петра, и дед Писарь, и дед Комиссар, которые раньше жили здесь, на нашей земле… Я знаю это точно. Иногда Васька притаскивает с озера рыбину и находит в ней старый, поржавевший крючок. Крючки эти особенные — их искусно делали старики. У каждого старика была своя рука. И теперь, пластая щук, Васька точно определяет, кому из живших до нас могла бы принадлежать рыбина, которая теперь досталась потомкам…
Сегодня на землю дедки Писаря и дедки Комиссара приехали новые люди, приехали косить сено. Трактор с санями прибыл уже к утру, по дороге гатили топи, валили лес, топили сани и трактор, но все-таки прошли. Трактор пришел грязный и измученный, зло полоснул последний раз фарой по стенам изб, вызвал к себе пастухов и тут же замолк, будто сразу заснул, насмерть устав после двенадцати часов коричневой грязи… Но люди еще не спали, они таскали ящики с продуктами, свозили с саней косилку и конные грабли, стягивали с себя мокрую одежду и молча, без нервозности ждали того часа, когда все будет разложено, высушено, проверено и приготовлено к завтрашней работе… Завтра работа, работа целый день без нарядов, без обеденного перерыва. А сейчас после дороги, которую приходится проходить не каждый день, наверное, надо как-то провести черту между старым и началом нового… А как? Лечь отдохнуть? А сколько надо отдыхать после ночной борьбы с болотами? А если по–настоящему отдохнуть не хватит времени?
Да, мы сегодня пьем, пьем в лесу, на Севере, в России.
Я не боюсь этих слов, хотя и приучен в лесу произносить их с некоторой осмотрительностью… Мы пьем редко, ибо лес, лесная работа не терпят нетрезвого ума. Никто и никогда, даже не на один месяц промысла, не уходил в лес с бутылкой вина, и совсем не потому, что эта бутылка занимает в заплечнике много места. Вино не помогает думать, знать, рассчитывать — вино выключает чувство обстановки, времени, погоды, рыбы. И это не моя проповедь сухого закона — это неписаное правило всех тех резких мужиков, которые дома, в избе, а тем паче у праздника вдруг покажутся заезжему человеку слишком широкими в веселье… А как поступить тому, кто не один месяц подряд не знал веселья, — неужели после нелегкой жизни нельзя забыть на пару дней прежние дороги, чтобы приготовить себя к новым?..
Петр отирает рукой губы и молчит… Уха, чай, махорка — все это пока не нужно ему и просто так, для обстановки… И только лица в тесном кругу уставшей светить лампы… Мы все разные, мы по–разному сошлись здесь в лесу, у нас разное счастье, горе, раны, улыбки. Но сегодня мы остановились, чтобы обо всем договориться, чтобы пойти дальше вместе разным людям по одной дороге… Сердце каждого еще бьется поодаль, в своем углу, но вот что-то снимает перегородки, сдвинет углы, и тут все разное смешается и сольется вместе. Сначала в песне, потом в молчании и, может быть, в слезах, потому что каждому из нас, наверное, очень надо, чтобы другой понял его.