Плексус
Шрифт:
– Странный ты парень, - сказал я.
– Одних терпеть не можешь, на других молиться готов. Будто все время собственного отца ищешь.
– В точку попал: именно это я и делаю. Тот сукин сын, что себя моим отцом называет: как я к нему отношусь, ты знаешь. Как ты думаешь, чего он боится, этот кусок дерьма? Что в один прекрасный день я свою сестру трахну. Слишком уж мы дружны, на его взгляд. И этот-то подонок двадцать лет назад упрятал меня в сиротский приют. Вот еще один ублюдок, на пару с Вудраффом, кому я с наслаждением оторвал бы сам знаешь что. Правда, у него и отрывать-то нечего. Суется всюду, работая под русского, извращенец чертов из Галиции. Да будь у меня предок типа О'Рурка, из меня наверняка вышло бы что-нибудь путное. А так - не знаю, для чего скроен, на что годен. Плыву себе по течению. С Церковью воюю… Да, между прочим, сестрице моей я ведь чуть не вставил. Наверное, старый хрен меня на эту мысль и навел. Какого черта,
Так мы и перескакивали с одной темы на другую, пока, ровно в десять минут второго, как я и предсказывал, не возникла Мона. Держа в одной руке сверток с дорогой снедью, в другой бутылку бенедиктина. Похоже, добрые самаритяне по-прежнему не обходили ее вниманием. На сей раз в этой роли выступил - кто бы вы думали?
– удалившийся на покой пекарь из Уихокена. К тому же человек незаурядной культуры. Хотите - верьте, хотите - нет, но на всех ее обожателях, будь то почтенные лесорубы, боксеры, кожевники или ушедшие на покой уихокенские хлебопеки, лежал неизгладимый отпечаток культуры.
Беседе нашей пришел конец, как только Мона появилась на пороге. О'Мара взял себе за правило глуповато ухмыляться, едва она принималась рассказывать о новейших своих приключениях; Мону это откровенно злило. Но раньше обстояло еще хуже. Поначалу он ее без конца перебивал, задавая оскорбительно прямые вопросы типа: «Так ты хочешь сказать: он даже не попытался тебя облапить?» И так далее в том же духе - вещи, которые у нас в доме были строго табуированы. Постепенно О'Мара приучился держать язык за зубами. Лишь изредка отпуская какую-нибудь двусмысленную шуточку или слегка завуалированный намек, до которых Мона не снисходила. Временами, впрочем, рассказы ее бывали столь О неправдоподобны, что мы оба прыскали от смеха. Забавнее всего было то, что и она не отказывалась от своей партии в общем хоре, хохоча с нами до упаду. А еще страннее то, что, вдосталь насмеявшись, она как ни в чем не бывало возобновляла повествование с того места, на котором ее перебили.
Случалось, она призывала меня в свидетели, предлагая подтвердить какую-нибудь из невероятных своих фантазий, что, к вящему удивлению О'Мары, я делал не моргнув глазом. Я даже расцвечивал ее выдумки весьма эффектными деталями собственного сочинения. Слыша их, она серьезно кивала головой, будто речь шла о. чем-то неоспоримом, изначально не подлежащем сомнению, либо, напротив, о вымысле, много-кратно повторенном и совместно нами отрепетированном.
В мире кажущегося и мнимого она чувствовала себя как рыба в воде. Она не только верила в собственные россказни: она вела себя так, будто самый факт их рассказа служит дополнительным свидетельством их достоверности. Само собой разумеется, все вокруг в то же время убеждались в прямо обратном. Повторяю, все вокруг. Последнее лишь укрепляло ее собственную убежденность в том, что линия поведения выбрана верно. Логика Моны мало в чем совпадала с Эвклидовой.
Я тут говорил о смехе. В сущности, ей был знаком до тонкостей лишь один его вид - истерический. Ибо, точности ради замечу, чувство юмора у нее почти отсутствовало. Оно пробуждалось только в присутствии людей, которые сами были начисто лишены такового. В обществе Нахума Юда, юмориста по натуре, она улыбалась. Улыбалась доброжелательно, снисходительно, ободряюще; так улыбаются умственно отсталым детям. Улыбка Моны, надо признать, жила в тотальной изоляции от ее же смеха. Ее улыбка была теплой и неподдельной. А вот смеялась она совсем иначе - резко, пронзительно, устрашающе. Ее смех мог не на шутку обескуражить. Я познакомился с нею задолго до того, как этот смех услышал. Меж ее смехом и ее слезами почти не было разницы. В театре ее обучили технике «сценического» смеха. Он был ужасен. Меня до костей пробирало.
– Знаешь, кого вы двое мне иной раз напоминаете?
– спросил О'Мара с тихим ржанием.
– Пару конфедератов. Все, чего вам недостает, - это артиллерийской дуэли.
Зато здесь тепло и уютно, не правда ли?
– пожал плечами я.
– Слушай, - вновь заговорил О'Мара с самым серьезным видом, - если б здесь можно было застрять на год или два, я бы сказал: слава тебе, Господи. Уж мне ль не ЮЗ понимать, что мы тут как сыр в масле катаемся! Да у меня много лет не было такого расслабона! Но самое занятное - мне тут все время кажется, что я от кого-то прячусь. Будто совершил преступление и не помню какое. Ничуть не удивлюсь, если в один прекрасный день сюда нагрянет полиция.
И тут мы все трое, не сговариваясь, прыснули. Полиция! Ей-ей, смешнее ничего не придумаешь.
Делил
Готов, сэр, - рапортует он по-военному.
– Икинс, - говорит служащий]что это тебе вздумалось так разодеться?
– Но я не одет, - мягко возражает Икинс.
– Вот это я и хотел сказать, - невозмутимо отвечает служащий.
– Так что поди оденься. Будь паинькой.
Икинс не шевельнулся, ни один мускул не дрогнул.
– Какой костюм вы хотите, чтоб я надел?
– спрашивает.
– Тот, что у тебя с собой был, - отвечает служащий, начиная ерепениться.
– Но он весь рваный, - жалобно говорит Икинс и опять ступает в глубь ванной. А через секунду возникает, держа в руках костюм. Весь исполосованный.
– Ничего страшного, - отвечает служащий, делая вид, что ничего из ряда вон выходящего не происходит, - я уверен, твой друг одолжит тебе костюм.
И оборачивается ко мне. Я объясняю, что мой единственный костюм - тот, что на мне.
– Подойдет, - талдычит служащий.
– Что?!
– кричу я дурным голосом.
– А я - что я буду НОСИТЬ?
– Фиговый листок, отвечает тот, - и смотри, чтоб он на тебе не скукожился!
В этот момент по оконному переплету кто-то постучал.
– Держу пари, полиция!
– закричал О'Мара.
Я подошел к окну и отдернул занавеску. За окном стоял Осецкий, глуповато ухмыляясь и нелепо шевеля кончиками пальцев.
– Это Осецкий, - сказал я, направляясь к двери.
– Судя по всему, под градусом.
– А где же ваши друзья-приятели? осведомился я, пожимая ему руку.
– Разбежались, грустно констатировал он.
– Полагаю, не выдержали нашествия блох… К вам можно?- Он остановился в холле, как бы не испытывая особой уверенности в том, что его примут с распростертыми объятиями.