По обе стороны экватора
Шрифт:
— Что бы там ни говорили в Лиссабоне про нашего его превосходительство, — он кивнул головой в сторону серой плиты, — а в одном отказать ему никак нельзя: при нем в стране были порядок и тишина. И страна была богатая, и войн не было, и коммунистов…
— А что же они вам плохого сделали, коммунисты? — спросил я.
— Как что? — удивленно поднял он брови. — Они же землю у нас отбирают, в коммуны всех загоняют. Хотят, чтобы у нас тут стало так же, как в России, которая до сих пор, вот уже шестьдесят лет после своей революции, не может сама себя прокормить!
Он смотрел на
Я уже знал, как это трудно: убедить португальца в чем-либо, что противоречит представлениям и убеждениям, выкованным в его сознании на протяжении десятилетий.
В Санта Комба Дао мы приехали с севера, из Траз оз Монтеш. Не далее, как два дня назад мы снимали сюжет для программы «Время» в маленькой горной до удивления убогой и безнадежно отставшей от бега цивилизации деревушке, где еще даже не знали о существовании телевидения и кино. Ветхая старушка, вся в черном — платок на голове, платье, чулки, башмаки, — долго и сосредоточенно наблюдала за совершенно не понятными для нее манипуляциями Алексея, который, изнемогая от творческого экстаза, суетился, бегал, в поисках лучшей точки припадал к земле и вспрыгивал на каменную ограду, снимая эту крохотную бабусю и ее таких же черных подруг, примостившихся на каменных «завалинках» у своих убогих хибар.
— А ты знаешь, мать, кто эти люди? — спросил ее сопровождавший нас лейтенант Мендонса, славный парень, с которым за два дня совместной работы мы успели проникнуться взаимными и весьма крепкими симпатиями.
— Откуда же мне знать, сынок? — прошамкала старушка и воззрилась на нас слезящимися глазами.
— Так ведь это же русские, бабушка, первые русские люди в вашей деревне…
Он не успел договорить эту фразу: с неожиданным для ее ветхого возраста проворством бабуся перекрестилась и бросилась бежать.
Мы остолбенели. Алексей чуть не выронил камеру. Мендонса растерянно глянул на нас и в три прыжка, как коршун, настиг семенящую по пыли беглянку. Следом за ним подбежал и я, и это вызвало у старушки новый приступ паники. С округлившимися от ужаса глазами она пытается спрятаться за спину лейтенанта.
— Ты что, с ума сошла? — кричит ей Мендонса.
— Нет, нет, — шепчет она, цепляясь за офицерскую гимнастерку.
— Да что с тобой стряслось?
Не понимая, что происходит, но чувствуя, что именно я служу причиной этого необъяснимого возбуждения, делаю несколько шагов назад.
Старушка заметно успокаивается. Лейтенант встряхивает легонько ее за плечи:
— Так в чем же все-таки дело?
— Они… Они… — шепчет старушка, показывая глазами в нашу сторону.
— Ну что они?
— Они… правда русские?
— Да, конечно, а что? — спрашивает лейтенант.
— Да, да, мы — русские, — подтверждаю с самой искренней и доброй улыбкой, на которую только способен. И делаю шаг вперед, пытаясь восстановить атмосферу дружелюбия и мирного сосуществования. Увы, бабуся вновь вцепляется в рукав лейтенанта и опять пытается спрятаться за его спину. Я останавливаюсь. Она успокаивается.
— Черт знает
— Так ведь… — Старушка встает на цыпочки и что-то шепчет в лейтенантское ухо. Шепчет истово и жестикулирует рукой. Мендонса слушает ее и вдруг разражается хохотом.
— Ну, мать…
Я вопросительно смотрю на него. Он нежно обнимает старушку за плечи и говорит ей:
— Не бойся, я точно знаю, что они не привезли с собой шприц.
Потом объясняет мне:
— Видишь ли, местный священник говорил им, что в России введен закон: «Кто не работает, тот не ест».
— Все правильно, — говорю.
— Правильно-то правильно, — говорит Мендонса, — но святой отец пояснил им, что в соответствии с этим законом в Советской России каждому человеку, когда ему исполняется шестьдесят лет и он перестает быть трудоспособным, врачи делают укол за ухо, чтобы он, раз уж не может работать, безболезненно отправлялся в лучший мир и не мешал трудящимся, не висел у них на шее. Вот так…
Поскольку я не проявляю видимых признаков агрессивности, бабушка успокаивается, отпускает руку Мендонсы и отряхивает с подола пыль. Потом внимательно глядит на меня, на стоящего поодаль Алексея с камерой и на мою жену, соображая что-то про себя. И говорит лейтенанту уже не на ухо, а осмелев, во весь голос:
— Пожалуй, однако, ты меня обманул, сынок: они — не русские.
— Это почему же ты так думаешь?
— А как же? Ты посмотри на них: одеты они очень прилично и каждый по-разному. У этого рубаха синяя, а у того, что там, сзади, серая.
— Ну и что?
— А то, — назидательно ответствует окончательно пришедшая в себя бабуся, — что падре наш рассказывал, как в России государство выдает каждому из людей одинаковую одежду раз в год: рубаху, штаны и пиджак. Одного цвета. А та сеньора, — она кивнула головой в сторону жены, — так она вообще одета, как наши городские. Разве так бывает в России?
И она глядит на лейтенанта чистым, незамутненным взором, словно отказываясь принимать его неуместную шутку о русских, вдруг появившихся на этой мирной, богобоязненной земле.
…Не буду рассказывать о том, каких трудов стоило нам убедить старушку в том, что хотя мы и впрямь являемся русскими, но никакой опасности для нее самой и ее земляков не представляем. Вспомнилась она мне, когда слушал я спокойную, рассудительную речь крестьянина с японским зонтиком у могилы Салазара. И подумалось: сколько же таких гадостей и мерзостей ежедневно и ежечасно рассказывается о нас во всем мире! Сколько нетерпимости и ненависти к русским прививают темным людям батюшки с амвонов и ораторы с трибун, телевизионные комментаторы и кинематографические джеймсы бонды… И поэтому нет ничего удивительного в том, что когда в далеком Лиссабоне случилась шумная и непонятная «революция гвоздик», рухнул руководимый «твердой рукой» привычный мир, в котором «был порядок», эти вскармливаемые годами и десятилетиями чувства, эти дикости, засаживаемые в головы школьников и старух, ожили здесь, на португальском Севере — в Санта Комбе, в Брагансе, в Браге. Ожили и вскипели благородным гневом.