По поводу одной машины
Шрифт:
Гуцци: — Старая песня. Мы только и знаем, что высказываем сомнения…
Пассони: — Песня действительно старая, и доказательством тому служит то, что ты ополчился против меня, хотя я поддержал твой же тезис.
Гуцци: — Ну, это уж ты загнул! Какой такой тезис? Никакого тезиса я не выдвигал!
Дзанотти: — Товарищи, не вынуждайте меня все время призывать вас к порядку. Договорились? Товарищ Гавацци, я считаю, что пока суд да дело тебе следует рассеять сомнения, возникшие у выступавших. Гавацци! Я к тебе обращаюсь…
Как
К счастью, Дзанотти умеет вести собрание. Правда, некоторые считают, что строгость его граничит с бюрократизмом. Возможно. Но это единственный способ удержать баржу Внутренней комиссии в фарватере, иначе ее, того гляди, занесет.
— Товарищ Пассони, ты кончил?
— Да, да. Хочу только добавить, что Гуцци прав (хоть ему и досадно, что я с ним согласен); ну, в самом деле, какие у нас основания для борьбы?
— Я ничего подобного не говорил.
— Товарищ Гуцци, если хочешь возразить, попроси слова и, когда подойдет твоя очередь, выскажешься.
— Выступить с протестом можно было и надо было, когда в цеху появилась новая работница…
Дзанотти (заглянув в свои записи): — Марианна Колли.
— Почему это не было сделано, Гавацци пока нам не объяснила. Она сказала только, что все рабочие цеха «Г-3» были возмущены действиями дирекции. Может, попытаться выступить сейчас? Когда все уже остыли? Не знаю. Разве что возникнет какое-нибудь новое обстоятельство…
Гуцци: — Разве что… удастся, например, уговорить эту девицу…
Дзанотти: — Колли.
— …отказаться работать на «Авангарде». Дирекция будет вынуждена взять нового человека и тогда…
Гуцци: — Гениальная мысль! Гавацци уговорит новую работницу Колли объявить забастовку. Иными словами: дать себя уволить. (Стукнув кулаком по столу.) Для чего, спрашивается, мы с вами здесь торчим?! Чтобы отстаивать право рабочего на труд или изыскивать способ, как бы ему уволиться?
Неожиданно поднимает руку Гавацци. Опять она просит слова. Ведь уже очень поздно. Рука бессильно падает на колени. Гавацци некрасива, как всегда, но вдобавок к ее обычной некрасивости сейчас лицо ее к тому же искажено гримасой, толщу мясистых щек сводит судорога, и от этого оно становится ужасным. Веки опущены, зрачков не видно; мешки под глазами вздулись так, что щелочки глаз заплыли вовсе. Гавацци издает протяжный, тяжелый вздох, и откуда-то из ее утробы глухо, натужно раздается:
— Давайте посмотрим на себя. Посмотрим на себя со стороны. Неужели это и есть Внутренняя комиссия завода «Ломбарда»?! Сколько нас было и сколько осталось… Сидим в какой-то дыре, похожей на воровской притон. Замерзшие. Голодные. Усталые. Все надоело. Ни во что не верим. Ничего не можем. Сидим до победного конца только потому, что есть повестка дня, которую сегодня хочешь не хочешь надо исчерпать. Непременно. Так ведь, Дзанотти? Потому что надо соблюсти достоинство — неизвестно перед кем. Сидим потому, что никто не хочет раньше других покинуть поле боя — тоже неизвестно какого, В какую игру мы с вами играем? В Совет министров, что ли?
На этом месте из глаз-щелок метнулась злая искра. На всех, но, в первую очередь, конечно, на Дзанотти.
— Неправда, будто я сделала хорошее сообщение. Это ложь. Дипломатию разводите. Зачем ополчаться против «Авангарда», если на других машинах произошло гораздо больше несчастных случаев? Не знаю. Я знаю одно: мы должны воевать до победного конца! Это я знаю твердо. А как это сделать, какими средствами и с чего надо начинать, этого я не знаю, не знаю, не знаю!
Казалось, что с каждой фразой тело ее словно раздувалось, и чем больше Гавацци расстраивалась, тем становилась грузнее. Потом вдруг снова сникла, обмякла.
— А сейчас Дзанотти, который так и не выступил (и понятно почему: не знает, как быть), скажет, что обсуждение было весьма плодотворным и даже поучительным, но что конкретное решение принять нельзя ввиду отсутствия кворума; что вопрос не следует упускать из вида и надо будет вернуться к нему при первом же удобном случае. Сознайся, ведь ты это хотел сказать? Так вот, можешь оставить свою заключительную речь при себе. Ты, в отличие от меня, искренне веришь в то, что такой удобный случай действительно представится. А я тебе заявляю: такого случая не будет. Удобных случаев никогда не бывает. Как раз наоборот, если мы не довели дело до конца, значит, потерпели поражение. Навалятся тысячи новых дел. Разве что… разве что «Авангард» откусит руку и у Колли! Кажись, кто-то уже подобное предположение высказывал. Оно явно у всех на языке.
Гавацци с трудом подымается, закутывается в шаль. Сейчас она совсем не похожа на заводскую работницу, профсоюзную активистку, просто пожилая женщина, уставшая от собачьей жизни.
— А теперь, — изрекает, как всегда с оттенком удовлетворения, свою заключительную фразу Дзанотти, — можно и по домам! Повестка дня исчерпана.
Все выходят. Гавацци держится особняком. Запахнула шаль и заковыляла прочь.
— Ты говорила совершенно справедливые вещи. Призывала нас к ответу. Так почему же ты не довела свою мысль до конца? Вместо того чтобы сказать: «Никто отсюда не уйдет, пока мы общими усилиями не внесем в этот вопрос полной ясности и не выработаем правильного решения», — ты в самый разгар дискуссии…
Гавацци плотнее закутывается в шаль. Маячит почти круглая луна — ненужная побрякушка на потолке большого города. До рождества осталось десять дней, и магазинчики, полукругом обрамляющие конечную остановку трамвая, торгуют фонариками, свечками, зелеными и серебряными фестонами, ватным «снегом». Неоновые огни и негритянская музыка, доносящаяся из бара-распивочной «Эльдорадо», образуют островок, как бы приплывший сюда из Америки. Над этой празднично яркой полосой нахохлились серые, закопченные дома с расшатанными ставнями; свет за голыми стеклами окон тусклый. По водостокам вечно сочится влага.