По поводу одной машины
Шрифт:
— А почему это у вас такой интерес к проблеме чистки, позвольте узнать?
— Не такой уж большой. Теперь же, после того, как мы ее обсудили, он у меня и вовсе отпал.
— Ну и что?
— Ничего. Просто ответил себе еще на один вопрос, один из наименее сложных вопросов, которые занимают меня с той минуты, как я переступил этот порог. Знаете, какой был первый вопрос? Взгляните, я стоял вон там. Явился до смешного рано. Еще не было ни души. Вокруг все неподвижно, тихо. И мне захотелось что-нибудь сказать. Я крикнул: «Эй, люди, как вы тут? Можно задавать вопросы? Да или нет?» Сегодня я уже знаю, что нет — нельзя. Приказывают — подчиняйся. Другого не дано. Когда у меня возникает вопрос, я задаю его самому себе или в пространство. Хотите, приведу пример? Если, конечно, я вам не надоел.
— Вы — начальник. Ваше право.
— В цеху «Г-3» есть одна машина, которую все называют подлым
— Зверюгой.
— Вот именно. А почему?
— Потому что она действительно зверюга, и правильнее всего было бы отправить ее на слом.
— Почему на слом? Можно, я отвечу сам? Потому, что хорошая работница, — если не ошибаюсь, ее имя Андреони, — работая на ней, потеряла руку. А почему это случилось?
— Советую вам этой темы не касаться. Женщина потеряла руку. Это не шутка.
Потрясающая самоуверенность у этого юнца!
— Ваша ошибка, Гавацци, состоит в том, что вы обращаетесь со мной как с Берти. Еще одно доказательство того, что здесь ни у кого нет желания думать!
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что я сказал. Требуется доказательство? Так вот: мне, по-видимому, удалось уяснить себе, почему зверюга — действительно зверюга. А вы даже не поинтересовались, что я хотел этим сказать.
Разгружая возле «Авангарда» полные катушки и нагружая на тележку пустые, Маркантонио рассказывает:
— Сколько я баб на своем веку перевидал, не счесть! И наших, и из Пьемонте, и из Болоньи, и из Сардинии, и из Венеции, и из Бергамо; знал одну сицилийку из Реджо Калабрии и даже, вообрази, триполитанку — прямо в Триполи, под пальмами и родилась. Каких только не было: и грудастые, и задастые, и тощие, как жерди… А были и настоящие бутончики — кровь с молоком! Одна — хохотушка, другая — хоть ты ее щекочи, не засмеется. Иная еще в девках на старуху похожа, другая же до старости молода. Одной от мужиков отбоя нет, от другой — бегут как от чумы. Прямо как в кино! Стоит только появиться в цеху новенькой, я уж сразу знаю, в какую графу ее занести. Никогда не ошибусь. Только с тобой не знаю, как быть. Правда, была у нас тут еще одна, вроде тебя… Это целая история. Произошла она где-то между двумя войнами — абиссинской и испанской. (Никогда не слыхала?) Я тогда работал фрезеровщиком. На эту колымагу меня посадили позднее, после того, как фреза решила тяпнуть меня вот за это место. Во, смотри! Так вот, работала там на складе одна девица. Такая же толстушка, как ты. Годков ей было что-нибудь двадцать — двадцать один, как и тебе, да? Бывало, сидит безвылазно за своей черной решеткой, как монахиня из Мондзы. И все бурчит себе под нос: приняла — столько-то; выдала — столько-то; остаток — столько-то; приняла — столько-то, выдала — столько-то; остаток— столько-го. Ну точь-в-точь как ты! Бывало, расставляет детали по полкам, а сама приговаривает: эту — сюда, эту — туда, эту — наверх, а эту — вниз, «Не бурчи!» — говорю я ей. Я, как известно, лишних слов тратить не люблю. Сказал «не бурчи», и все. На следующий день пошел за пробойником и, к слову, опять говорю: «Хватит бурчать». Как сейчас помню…
Раз сказал «не бурчи», другой, третий… А я, надо признаться, не всегда был такой, как сейчас. Знаешь, что мне люди говорили? Ты, говорят, напрасно на заводе время теряешь: иди на киностудию — вот увидишь, гладиатором в «Камо грядеши» или рыцарем в «Этторе Фьерамоска» снимут. Бурчи не бурчи, а дело кончилось тем, что у нас с ней теперь пятеро детей. Пятеро! Целая команда. Еще бы ты ее не знала! Сильвия. Рядом с твоей приятельницей Амелией работает.
Не будь мы с ней коммунистами, мы бы, конечно, не решились заводить детей в самый разгар всех этих войн — мировых, колониальных, горячих, кипящих, полухолодных! Ребятам я всегда говорю: субботний вечер — мой, вернее, наш с матерью, а в воскресенье можете идти на все четыре стороны. Ты бы посмотрела, как мы отправляемся всемером в кино: я, жена и пятеро детей… Чуть ни целый ряд занимаем! Хоть тут нам большинство обеспечено. Кстати, сколько времени ты у нас работаешь? Месяц? Два? Я уже к тебе привык, даже перестал замечать, какая ты неприветливая. А ведь ты собой недурна. И с лица, и фигурой тоже. У меня, как у человека, влюбленного в собственную жену, есть свое преимущество — то, что я могу сказать девушке в глаза: «Пригожая ты девушка!» Как другие говорят: «Пригожий выдался денек!»
Да, вот еще что я хочу посоветовать. Не надейся найти выход из положения в том, чтобы завести себе подругу. У мужчин — другое дело. Когда двое мужчин дружат, они лучше, чем порознь. А девчонки сразу становятся квочками. Когда я вижу, как две подружки шепчутся, ходят под ручку, хихикают, охают да ахают, у меня появляется желание наскочить на одну из них, — пусть на менее красивую, неважно, — лишь бы избавить их друг от друга.
Почему бы тебе не остановить свой выбор на Сальваторе? Сальваторе-сварщике, а? Человек он свободный. Я точно знаю, что холостой. Парень что надо. И хорош собой и здоров: достаточно взглянуть на его зубы. И мотороллер у него есть. Разреши полюбопытствовать: сколько лет ты еще собираешься ездить на трамвае, в компании с двадцатью дюжими мужиками разного вида и возраста? А у мотороллера то преимущество, что водитель вынужден держать руки на руле.
В мое время, когда у нас с Сильвией только все начиналось, мотороллеров еще не было, были только мотоциклы, но в те годы о мотоцикле нашему брату можно было только мечтать. У меня даже велосипеда своего не было, приходилось брать в долг у знакомого мясника с улицы Вооруженных сил, некоего Гизланцони, Луиджино (его уже нет в живых). Бывало, посажу Сильвию впереди себя, еду и приговариваю: пусть велосипед не мой, а Луиджино, зато девушка моя. Так, каждый вечер — понемногу исколесили мы с ней пол-Ломбардии. Чувствую, больше не могу, и кричу ей: «Я с первого километра понял!» А она: «Что ты понял?» — «Что ты создана для меня!» «Что ты сказал?» — спрашивает. А я: «То, что ты слышала!» И знаешь, что она тогда сделала? Обернулась… Дело было в мае, теплынь… Перед тем как сесть на велосипед, я пиджак снял и, чтобы ей было мягче сидеть, под нее подложил; рубашку тоже расстегнул, а под рубашкой — ничего, в чем мать родила. Парень — загляденье! Так вот, оборачивается моя святоша и, недолго думая, ка-ак чмокнет меня вот сюда, не знаю, как эта косточка называется, аж след остался, неделю не проходил. Я совсем обалдел, сердце забилось, на глазах слезы. Я же, понимаешь ли, совершенно этого не ожидал! Ну и врезался в тумбу, около самого полицейского! А нам с Сильвией хоть бы хны: так и стоим, обнявшись. Велосипед между ног, пиджак в педали застрял, вокруг— толпа… Чего стыдиться-то? Что мы любим друг друга? Что всё на виду? Бог ты мой, какая же мы были красивая пара! Как вы с Сальваторе. По крайней мере, с виду. А что будет на деле — жизнь покажет.
Парень с мотороллером всегда в невыгодном положении. Стоит тебе решить, что он тебе не подходит (я имею в виду парня, а не мотороллер), как ты у первого же красного светофора прыг! — и на тротуар. Он же на мотороллере за тобой не погонится! И еще одна важная деталь: хорошенько разгляди, какой у него рот. Если ты убедишься, что тебе приятно будет его целовать можешь быть спокойна: все остальное тебе тоже понравится. Ручаюсь, что Сальваторе ни разу с тобой не заговорил, а /же о том, чтобы пригласить погулять… Я сразу понял, что он из той породы мужчин, которые ждут, чтобы женщина сама на него внимание обратила. А требуется для этого немного. Например, чтобы он чихнул. Он чихнет, ты скажешь: «Будьте здоровы!» Он ответит: «Спасибо». Больше ничего не надо: «Будьте здоровы!» — «Спасибо!» — «Пожалуйста!»— и дело в шляпе. Да, но… жди, когда он простудится! Ведь здоров как бык, черт бы его побрал!
Впрочем, что я за дурак! Уговариваю тебя, уговариваю, а, может, ты уже давно себе какого-нибудь соседа приглядела, а? Хотя, не думаю. По виду не скажешь. А если даже и есть у тебя кто, то, значит, не тот, кто тебе нужен. Послушай, если у тебя есть кто, касатка, — скажи прямо, чтобы я зря не старался.
XII
1945, 1946, 1947. Внутренняя комиссия[3] завода «Ломбардэ» заседала чуть не круглосуточно. Помещение ей отвели рядом с пожарной охраной. Одна комната — для бюро, вторая (без нее можно бы и обойтись) — для узких заседаний, и еще одна для расширенных, с участием представителей всех цехов. Все три комнаты светлые, с центральным отоплением, оборудованные так же, как прочие конторские помещения на заводе. Один из бухгалтеров всегда посылал спросить, хватает ли стульев, не надо ли канцелярских принадлежностей — только чтобы отчетность была в порядке.
Бывший узник Освенцима, убиравший помещение, оказывал мелкие услуги: покупал марки, сигареты, приносил кофе, а летом кока-колу. Раз в месяц аккуратнейшим образом являлась бригада для генеральной уборки: два мойщика окон и четыре полотера. Рабочий с «Оливетти» приходил менять ленту на пишущих машинках задолго до того, как она приходила в негодность, а потом охранники (Специальная служба надзора) проверяли по ночам, хорошо ли заперты двери. Потом комиссию стали прижимать, и дело дошло до того, что собрания, в том числе и заседания бюро, стали проводиться только после работы, в помещении, выстроенном за пределами завода, за раздевалкой спортклуба, вернее — за уборной. Освещение здесь никудышное, стены голые, отопление жалкое — электроплитка. Летом наоборот — жарища, дышать нечем.