По поводу одной машины
Шрифт:
VII
Инженер д'Оливо: — Сколько вам лет?
Он уже задавал этот вопрос дважды. Инженер д'Оливо сидит за столом и подписывает письма — сначала подписывает, потом читает. Найдя ошибку, перечеркивает свою подпись крест-накрест, — точно бритвой полоснет. Когда звонит телефон, инженер по селектору просит сказать, что его нет.
Марианна: — Двадцать два.
В кабинете светло, как ночью в аэропорту. В одной половине комнаты стоят письменный стол из дорогого дерева, стулья, обитые черной кожей, шкаф с зелеными прямоугольниками; еще один стол — стеклянный, а вокруг него — небольшие венецианские кресла; стены от пола до потолка обиты японскими циновками, увешаны картинами,
Карлези — предшественник инженера Рибакки, завзятый каламбурист — называл кабинет инженера д'Оливо «двукабинетом двудиректора», а сам д'Оливо, сидя в той половине кабинета, которая походит на конструкторское бюро, чуть что не по нему — грозит:
— Осточертело мне жить среди идиотов. Перейду-ка я туда…
Сейчас инженер д'Оливо — рано полысевший мужчина лет тридцати пяти — выражается немного иначе:
— Поскольку мне приходится доживать свой век среди идиотов…
В селектор:
— Заберите почту.
Затем вошедшей секретарше:
— Я подписал в среднем из трех писем одно. Вот и подсчитайте, сколько надо было бы удержать из вашей зарплаты.
И начинает расхаживать из одной половины кабинета в другую. Лицо у него асимметричное, фигура угловатая, движения — резкие, словно под ссохшейся кожей заключено какое-то устройство из мелких косточек — без мускулов и связок.
— Стало быть, вы говорите, что не боитесь.
Марианна: — Я? Я вам ничего не говорила.
Д'Оливо: — Плохо. Очень плохо. Испытательный срок еще не прошли? Занимались когда-нибудь альпинизмом?
— Альпинизмом?
— Нет, педагог бы из меня не вышел. И знаете почему? Потому что мне страшно действует на нервы ученическая манера повторять каждый вопрос. Сколько, вы сказали, вам лет?
— Двадцать два.
— Вы в этом уверены? Я свой год рождения заучил только потому, что это требуется для личного дела; иначе я всякий раз называл бы другой возраст — от двадцати одного до сорока девяти, в зависимости от настроения, обстановки, климата, причем в полной уверенности, что не грешу против истины.
— Двадцать третий пошел…
— Любопытно выражаетесь! Впрочем, многие так говорят. Я бы еще понял, если бы вы сказали: «Вступаю в двадцать третий». Но «двадцать третий пошел»?! Хотя, понимаю: в глаголе «пошел» выражена уверенность в том, что происходит движение в определенном направлении, а во всем этом обороте содержится намерение, предположение, имманентно присущее всякому оглашению цели, задачи, по достижении которой речь пойдет уже о двадцать четвертом, двадцать пятом годе и так далее. Очень симптоматично. Когда мне было шестнадцать лет, я раздумывал: то ли мне заняться психиатрией и стать филологом, то ли, наоборот, филологией и стать психиатром. Я тогда готовился сдавать на аттестат зрелости, за классическую гимназию. А вы к чему готовились в шестнадцать лет?
— Нё помню. Я была совсем девчонкой…
— И тем не менее каждое воскресенье, каждый праздник передо мной возникала новая стена. Вы про гору Гринье слыхали?
— Слыхала…
— Терпеть не могу гор. Особенно ненавижу эти огромные массивы, изменение которых совершенно не вяжется с человеческими масштабами времени… Уже не говоря о том, что мир, в котором живет человек, должен быть, по-моему, плоским и гладким, как бильярдный шар. Но зато какую это дает закалку! Почему? — спросите вы. Потому что в горах я приучил себя отличать риск от опасности. Откуда проистекает риск при отвесном спуске? Из неумения соразмерить при каждом шаге сумму сопротивления тела с силой земного притяжения. Из неумения рассчитать, насколько надежна опора. А опасность? Опасность рассчитать нельзя, предусмотреть — тоже, она таится в срывающемся с высоты камне, во внезапно разразившейся грозе. Овладевая техникой восхождения, я постепенно научился выявлять опасность, объективизировать ее. Но почему вы стоите? Садитесь!
— Я предпочитаю…
— Ну, конечно. Если ощущение опасности охватывает человека, когда он находится в лежачем положении, он тотчас приподнимается и садится. Сидячее положение в данном случае начальная мера, предваряющая последующие действия. Я уверен, что вы бы ни за что не смогли лежать здесь на полу. Уж во всяком случае, сели бы. А поскольку вы стоите, вам не хочется садиться. Почему? Потому что вы подсознательно следуете одному из атавистических инстинктов — инстинкту бегства. Это плохо. Очень плохо. Только у людей творческих — а к этой категории я причисляю и ученых, — рациональное начало и инстинкт могут и должны сосуществовать. А у заурядных индивидуумов логическая мысль должна подавлять инстинкт. Стало быть, возвращаясь к нашему случаю, если система рационального мышления заражена инстинктами, псевдоинстинктами, неуловимыми подсознательными страхами, то как же вы можете воспитать в себе страх, логичный, объективно оправданный?
— Не знаю…
— Ваша фамилия Босси?
— Колли. Колли, Марианна.
— Вы любите кино?
— Не очень.
— Я хожу в кино три раза в неделю. Не пропускаю ни одного ковбойского фильма, ни одного детектива. Из каждого фильма, каким бы идиотским он ни был, можно что-нибудь извлечь. Сегодня вечером вы заняты?
Лицо девушки заливается краской.
— Да, кажется… занята.
— Освободитесь. Сегодня идет «Наперекор смерти». Вы, конечно, уже видели. Это старый боевик Форда. Сегодня вечером — в «Эдеме». Не пропустите. Посмотрите еще раз — с профессиональной точки зрения. Сосредоточьте внимание на одной детали: на том, с какой быстротой Генри Фонда и Виктор Мэтьюр выхватывают из кобуры пистолеты. Откуда у них это проворство, эта молниеносная реакция, знаете? Нет? Я вам скажу: их всю жизнь неотступно терзает страх. Да, моя милая. Потому-то у них такая бравая выправка, уверенность в себе. Они смелы, они рискуют, но ощущение опасности не покидает их ни на секунду. Однако их ощущение не имеет ничего общего с тем расплывчатым страхом, который испытываете вы и который мешает вам сесть в моем присутствии, несмотря на все мои настояния. Их страх обусловлен совершенно определенным предположением, связанным с известными обстоятельствами. Ну, как? Может, вы теперь присядете?
— Спасибо, но…
— Развитие нашей культуры в техническом плане влечет за собой два обстоятельства: накопление благ и сокращение зол, в том числе и такого, как конкретный риск. Вы, наверно, заметили, что я употребил слово «риск», а не «опасность». Человек эпохи неолита, орудовавший топором, тоже подвергался риску: например, рисковал угодить себе топором по ноге. Но разве мужчина или женщина, работающие, предположим, на моей крутильной машине, рискуют чем-либо в этом роде? Нет, конечно! Хотя они имеют дело с механизмом — с механизмом, мощность которого в сотни тысяч раз превосходит силу человека, а потому таит в себе опасность, которую можно считать ничтожно малой и одновременно огромной; следовательно, ее нельзя недооценивать. После этого вы все еще будете меня уверять, что нисколько не боитесь?
Он подошел к Марианне — иссиня-бледный, негодующий:
— Мы, инженеры, ученые, слава богу, свою задачу выполняем! Еще как! Мы создаем вместо старых все более эффективные, совершенные и безопасные машины. Но мы не можем заменить людям мозги. А человеческий мозг постоянно отстает, не дотягивает до нужного уровня. Разве в глинобитных хижинах Экваториальной Африки безопаснее жить, чем в пятидесятиэтажных небоскребах? В небоскребах в тысячу раз безопаснее. Конечно, если какой-нибудь господин X, дурак набитый, слишком высунется из окна пятидесятого этажа, то он упадет и разобьется, чего не произойдет с африканцем, высунувшимся из окна (если таковое имеется) своего дома, слепленного из глины и навоза. Но будьте уверены, что из ста человек, которые прочтут в газетах сообщение об этом случае, девяносто девять не будут ругать глупого господина X, а возненавидят самую идею небоскреба, символ прогресса человечества. Ну, а сейчас — не злоупотребляйте моим терпением! Перестаньте смотреть на меня так, словно я — Франкенштейн[2]. Вы знаете, кто такой Франкенштейн?