По пути в Германию
Шрифт:
Внешне Делмер тоже приспособился к своему окружению. Когда-то холеный и опрятно одетый светский человек теперь походил на лешего. Он отпустил себе большую растрепанную бороду, носил грязные короткие штаны и рваную рубашку с открытым воротом, один конец которого свисал, так что из-под него выглядывала волосатая грудь.
Так как я не мог придумать ничего лучшего, то с ослиным упрямством и воловьей тупостью сидел в лавочке Делмера и с первого до последнего дня не пошевелил и пальцем.
Мой сосед по квартире эсэсовский офицер Нансен был наряду с Рудольфом Гессом самым загадочным нацистом в Англии. Его краснощекое невыразительное лицо с колючими глазами, облысевшая, несмотря на молодость, голова и вся его неуклюжая фигура со слишком широкими бедрами придавали ему вид неотесанного
— Это теперь не годится. Есть дела поважнее.
Если по радио передавали музыку Бетховена, Брамса или Шуберта, он переключал приемник и искал в эфире грохочущий джаз.
Пока Гитлер одерживал победы, Нансен бодро и весело маршировал со своими эсэсовцами на Восток. С удовольствием рассказывал он о том, как однажды привязал солдата, якобы уличенного в насилии над женщиной, к доске и избил его уздечкой до смерти или как по его приказу в Кельцах привязали раввина к спине осла, головой к хвосту, и прогнали через весь город. После Сталинграда Нансен, будучи неглупым человеком, начал сбзнавать, что грядет катастрофа, и счёл за благо перебежать на другую сторону. [323]
Какую роль он играл в движении сопротивления в действительности, я так и не узнал. Истории, которые он сам рассказывал, были противоречивы, а англичане держали в строжайшем секрете все, что с ним было связано. Насколько я понимаю, Нансен по поручению английской разведки продавал из арсенала войск СС оружие реакционным повстанцам полковника Бур-Комаровского в Польше, и за это англичане, поддерживавшие Бур-Комаровского, предоставили ему убежище и защиту. Кроме того, мне казалось, что у англичан существовали тайные связи с немецкими заговорщиками, придерживавшимися западной ориентации. Когда начался путч 20 июля 1944 года{40}, Нансен был очень возбужден и то и дело куда-то уезжал. Каждый вечер он выступал по радио. Его речи обычно начинались командой:
— Слушать меня, ребята! — И кончались какими-то непонятными словами-шифрами:
— Василек вызывает Морскую птицу, Железный Зуб ищет Альпийскую Розу...
Ежедневно над герцогским парком с грохотом проносились бесконечные эскадры серебристых бомбардировщиков, несшие смерть и разрушения в Германию. Часами можно было видеть в воздухе оставленные ими белые следы. Иногда по ночам в небе проносились немецкие самолеты-снаряды «Фау-I» с их огненными хвостами и взрывались где-то вдалеке.
После того как Гитлер оккупировал Южную Францию, я перестал получать через Швейцарию почту от своих родных из Германии. Трудно было представить себе, что там что-либо еще осталось целым. Несмотря на это, обезумевшие идиоты продолжали войну, и она казалась бесконечной.
Дик Уайт, единственный человек, который мог бы вызволить меня из положения, в которое я попал, вскоре же после моего прибытия был переведен в штаб-квартиру генерала Эйзенхауэра и находился где-то во Франции. [324]
Я не рисковал говорить о положении в Вобурне даже с Ванситтартом, так как подвергался опасности быть обвиненным Интеллидженс сервис в разглашении военной тайны. Мне не оставалось ничего другого, как скрывать свое бешенство и отчаяние и стискивать зубы. Никогда еще мир и жизнь не казались мне столь безрадостными, как в этот последний год второй мировой войны, проведенный в Англии.
Но и это кончилось. За несколько недель до капитуляции Германии организация Делмера была распущена.
В день Победы, так называемый Victory Day, я снова был в Лондоне. Несмотря на радость по поводу конца
В городе было полно американских военных. Рядом с этими упитанными солдатами в хорошо выглаженной форме коричнево-зеленые томми{41} выглядели исхудавшими и оборванными. Когда я проходил по Трокадеро, где размещался центральный американский солдатский клуб, мне бросилось в глаза, что Шефтесбери-авеню, заплеванная жевательной резинкой, выглядела такой же неопрятной, как и Таймс-сквер в Нью-Йорке.
Пробраться отсюда до Сохо из-за толкотни было вряд ли возможно. Вот уже несколько недель как на этих боковых улицах процветал черный рынок, на котором прибывшие из Германии вояки оживленно торговали вещами, «освобожденными» в Германии. Было достаточно одной облавы, чтобы собрать здесь столько вещей, что можно было заполнить целый музей истории и культуры немецкого обывателя. Здесь продавались часы и всевозможные драгоценности, бинокли и фотоаппараты (в том числе и весьма дорогие), ключи для откупоривания пивных бутылок, пепельницы, украшенные изображениями Бисмарка или Гинденбурга, фашистские кинжалы, флажки со свастикой, а также национальные немецкие вещички всех периодов, начиная от старого Фрица и Вильгельмов и кончая Адольфом Гитлером. Бедная Германия! Неужели для избавления от всего этого барахла ты должна была столько выстрадать? [325]
Я радовался, что снова находился в Лондоне и избавился от тягостной атмосферы Вобурна. К несчастью, Нансен по-прежнему висел у меня на шее. Не зная языка, он был беспомощен; не желая нарушать принципа товарищества, я согласился поселиться вместе с ним. Это имело свои финансовые преимущества, и я подумал, что, в конце концов, такое положение не будет продолжаться долго. При первой же возможности мы хотели вернуться на родину.
Нансен по-прежнему продолжал с важным видом вести переговоры с разными инстанциями британской секретной службы и часто совершал многодневные поездки. Так как мне нечего было делать, я согласился на предложение Военного министерства читать время от времени лекции в лагерях для немецких военнопленных. Мне было интересно узнать их настроения и снова установить связь с немцами. В течение месяца я посещал в среднем от трех до пяти лагерей.
Лишь один раз я был в офицерском лагере. Я встретил там нескольких толковых людей. Однако холодная и деланая вежливость, с которой ко мне относилось большинство офицеров, заставила меня почувствовать, что они не хотят иметь ничего общего с человеком их класса, который нарушил присягу и перешел к врагу. После этого я ездил только в солдатские лагери. Там принимали меня тоже по-разному. В двух или трех лагерях меня встретили таким ревом и свистом, что я даже не мог начать говорить. Но в большинстве случаев меня слушали внимательно, а иногда происходили очень полезные и интересные дискуссии. Особое раздражение вызывало у меня то обстоятельство, что при моем появлении британские лагерные коменданты на все лады начинали расхваливать любовь к порядку и дисциплину немцев, прибавляя при этом, что они могут ни о чем не беспокоиться: все идет, как по маслу. Но когда эти образцовые немецкие руководители из лагерного самоуправления приглашали меня откушать в кругу своих ближайших сотрудников, имевших большей частью чин унтер-офицера или фельдфебеля, я каждый раз замечал, что столы там ломились от сала, ветчины, яиц и масла. [326] Если же мне удавалось при помощи хитрости избавиться от этого назойливого общества и поговорить с обыкновенным пленным с глазу на глаз, то чаще всего мне сообщали, что масса военнопленных питается одной капустой. Некоторые британские коменданты замечали это и удивленно спрашивали меня, почему у немцев так мало духа товарищества, почему преобладает тип человека, который гнется в три погибели перед вышестоящим и готов наступить на горло нижестоящему. Как рассказал мне Ванситтарт, однажды Черчилль высказался на этот счет так: немец готов вцепиться вам в горло, если он чувствует себя сильнее, и будет лизать вам сапоги, если он слабее.