По Старой Смоленской дороге
Шрифт:
Долго еще смотрел он не отрываясь на легкую фигуру в белом халате. Солнце уже садилось, а, так как Ксана шла прямо на закат, голова ее светилась в ореоле волос.
Ксана не обернулась, как не обернулась тогда, под Ельней, когда бежала вдогонку за матерью и сестренкой.
Сердце его сжалось от тоски, той острой тоски, когда хочется плакать, а глаза сухи, и тебе некуда деться от ощущения невозвратимой утраты.
И рукопожатие нескладное, может быть, потому, что он стал левшой, и этот один-единственный поцелуй, и слова совсем не те, которые собирался сказать.
Он хотел удержать Ксану, броситься за ней вслед, крикнуть что-то важное, но промолчал и не сдвинулся с места.
Он постоял так минуту, другую, а затем поплелся в операционную: попрощаться с Юрием
Операционная помещалась в доме литовского крестьянина. Черепичная крыша морковного цвета виднелась сквозь багряно-желтую листву.
Юрий Константинович вышел из операционной сутулясь, походкой усталого человека. Торопливо сорвал с лица маску и сделал глубокий-глубокий вдох.
Он обернулся, увидел одетого, подтянутого Максакова, оживился, глаза его молодо заблестели. В ту минуту могло показаться, что седые виски, которые виднелись из-под белой ермолки, вовсе не седые, а только выкрашены в белое, под цвет всего одеяния хирурга.
— Восвояси, значит?
Максаков кивнул.
— Ну что же, раз вы такой прыткий. Я бы вас еще недельку подержал. Да вот Нестерова за вас вступилась. Езжайте, сударь, и больше мне в руки не попадайтесь. А то — прямо в тыл! Без всяких разговоров!.. Меня-то благодарить не за что. Вот Нестерову — другое дело. Как-никак она вам, сударь, четыреста кубиков крови заимствовала. Так сказать, из личного фонда. Чтобы поскорей вас на батарею спровадить…
— Четыреста кубиков, — повторил Максаков машинально, и все тело его пронзил холодок; такой холодок распространяется по всему телу, когда вы лежите на операционном столе, вам делают переливание крови и по жилам бежит кровь, которой еще не успела сообщиться температура вашего тела.
Максаков рванулся было обратно к палаткам, но передумал: Ксана уже, наверное, занята своими ранеными. Да и время для прощания истекло.
За оградой ждал нетерпеливый «додж» — пора, пора!..
Максаков вернулся на батарею — сразу столько дел, столько расспросов, встреч. К тому же в день его возвращения противник с наступлением темноты начал контратаку на шоссе Кибартай — Мариамполь, и Максаков сам вызвался перерезать огнем шоссе и воспретить противнику подвоз подкреплений.
Тот самый рыжеватый, весь в красных веснушках лейтенантик передал ему огневой взвод; лейтенантик стал за эти дни как будто немного расторопнее, но горло его было по-прежнему завязано, а сморкался он еще чаще.
Максакова властно подчинила себе боевая страда, и только сам он знал, как рано еще было ему ввязываться в драку, как быстро уставал — до головокружения, до тошноты, до красных кругов в глазах.
За весь день Максаков ни разу не вспомнил о Ксане и с виноватой грустью подумал об этом, укладываясь спать на свою хвойную лежанку.
Выходит, в самом деле: с глаз долой — из сердца вон. Пожалуй, даже хорошо, что он не сказал тогда при расставании всего, что собирался сказать. Может, это все несерьезно? Может, он сам обманулся и обманул бы девушку? Покормили с ложечки, а он уже растаял. Мало ли что! Она всех раненых ласково называет миленькими и дружочками.
Девушка как девушка. Хороша, как говорится, в прифронтовой полосе…
Едва Максаков успел все это подумать, как мысленно попросил у Ксаны прощения. Все, все, все неправда! И насчет ложечки, и насчет ласковых слов; Ксана уже не произносила их с тем обыденным холодком. Как только он отважился вообразить, что Ксана нехороша собой, в то время как она красавица, настоящая красавица! Эх, друг любезный, как же тебе не стыдно? Он знает, зачем ему понадобилась эта уловка — чтобы легче стала разлука. Но ведь это же нечестно, Василий Иванович!
С каждым днем Ксана представлялась Максакову все красивее, лучше и становилась ему все необходимее.
Он снова и снова повторял про себя: «Лишь бы вам поскорее уехать» — и ругал себя за былую недогадливость, пытался вспомнить интонацию, с которой эти слова были произнесены, представить выражение ее лица в тот момент.
Только когда он уверился, что Ксана сама не хотела разлуки, он понял, каким надежным и преданным другом она оказалась,
Ему хотелось восстановить в памяти каждый день своей жизни в медсанбате, каждое свидание с Ксаной, каждый разговор с нею — и о Настеньке, и о том самом мосте через Десну — худосочную в конце лета и норовистую, полноводную весной. И о том, как хорошо жилось когда-то, до войны, когда в окнах безбоязненно горел свет, люди ели и спали досыта, и слушали музыку по радио, и покупали себе обновки, и справляли новоселье. И еще о том, что Ксана решила обязательно стать после войны строителем; чертежи она умеет читать и «Сопротивление материалов» изучала. А строить-то, строить придется сколько! Столько еще никогда не строили. Ведь куда сегодня ни глянешь — всюду давно остывшие печи, прохудившиеся крыши, обугленные или обрушенные мосты. Рассказав о том, что девятилетняя Настенька наконец-то пошла в первый класс, Ксана задумалась, а потом спросила в тревоге: «Кто же через семь лет в школы пойдет на Смоленщине? Мама пишет, что в Ельне грудных детей совсем не видать. Война отойдет, а классы в школах еще пустовать будут. Даже страшно подумать».
Как-то так получалось, что Ксана зорче его, Максакова, заглядывала и в прошлое и в будущее, он на многое стал смотреть теперь другими глазами.
Огорчения, которые он в избытке доставлял своей матери, былая неразборчивость в приятелях, случайные встречи с женщинами, наконец, его сомнительная специальность. Разве не естественнее, когда физкультуру преподает какой-нибудь бывший чемпион, человек уже в летах? И не потянуло ли его, грешным делом, в техникум только потому, что это было проще, бездумнее? Уступка собственной лени! Ксана права: ну действительно, какая же это, к черту, специальность на всю жизнь — быстро бегать?! Просто смешно сказать! Он чаще стал задумываться над тем, как станет жить после победы, и ему страстно, как никогда прежде, захотелось дожить до победы — до освещенных окон, до всеобщей радости, до заветного тоста с товарищами по батарее, до того дня, когда их батарея произведет последний залп и заряжающие вместе с подносчиками снарядов натянут на стволы орудийные чехлы. Сколько салютов уже прогремело в Москве в честь их 3-го Белорусского фронта! Он вдвоем с Ксаной хотел подсчитать как-то эти салюты, да сбился со счета после десяти. Вот уже и до границы Восточной Пруссии рукой подать. Неужели не придется дожить до победы, не увидеть последнего, окончательного салюта? И не одному бы увидеть этот салют, а обязательно с Ксаной. Она вот тоже не представляет себе, что такое салют и как он выглядит. Неужели живут в Москве такие люди, которые, кроме салюта, и пальбы орудийной не слыхали, в чьи уши ни один осколок не просвистел? Ах, если бы Ксана оказалась каким-нибудь чудом у них на батарее! Но все равно он будет воевать так, чтобы она могла им гордиться, конечно, если только она захочет гордиться им.
Он еще не мог написать ей и только нетерпеливо ощупывал руку на перевязи, а уже порывался вчера спросить у батарейного почтальона, по прозвищу Харитоша, нет ли для него письма.
Лежа на хвойной лежанке, он прислушивался к ударам своего сердца, оно билось не так, как прежде. И как же оно могло биться по-прежнему, если там лилась и ее спасительная кровь?
Он часто видел доверчивые глаза, светящиеся влажным блеском, и тонкие пальцы, которыми она то поправляет косынку, то теребит тесемку халата.
Память бессильна была оживить все черточки образа, все подробности их встреч. Но может быть, именно поэтому Ксана властно продолжала жить в его воображении…
Спустя несколько дней генерал при всем народе вручал ему орден. Насколько весомее стала бы награда, будь Ксана при вручении!
Максакову скручивали цигарки все, кого он просил. Но ни одна не была такой желанной, как те, Ксанины, хотя табак здесь был ни при чем.
С соседней батареи принесли в подарок снарядный ящик, набитый яблоками. Пушки левого соседа стояли на огневой позиции в яблоневом саду, и деревья, потревоженные залпами, сбрасывали спелые плоды. Как ему захотелось в ту минуту угостить Ксану! Он выбрал бы для нее самые красивые, самые большие яблоки!