По Старой Смоленской дороге
Шрифт:
Шагая с огневой позиции к наблюдательному пункту, он вел себя теперь осмотрительнее, не бравировал, как прежде, своим бесстрашием, не ходил во весь рост: его просила об этом Ксана и он обещал ей не рисковать без нужды.
Вечером, в час непрочного фронтового затишья, заряжающий Кушелев пел под гармошку грустную песню про тучи над городом. «Но наша любовь впереди», — пел Кушелев, и Максакову слышалось, что это именно о нем и о Ксане поется в песне, что это их любовь впереди. И вообще все песни, которые поют на войне, — это про них.
Максаков
Скорей бы настало это завтра!
Письмо, может быть, будет и коротким, но он твердо знал, что напишет самое главное, все, в чем не посмел признаться при расставании.
1944
ПЕХОТА ШАГАЕТ ДАЛЬШЕ
В злую распутицу, после марша по грязи, шинель пехотинца весит без малого пуд. Полы ее как серая жесть. Теперь ее не отмывать, не чистить, а разве что скоблить.
И вот Катаев сидел у костра и кинжалом брил шинельное сукно. Грязь, словно мыльная пена, густо скапливалась на лезвии. Катаев то и дело обтирал кинжал о ветку.
Земля еще не просохла после дождя, присесть негде. Прежде чем расположиться на отдых, Катаев и Плюхин нарубили лопаткой еловых веток и постелили их на земле, где было посуше.
Плюхин нехотя принялся разжигать костер, но как ни жались к огню бойцы, грязь на шинелях не просыхала.
— У танкистов иначе, — невесело сказал Плюхин и прищурился. Он всегда щурился, когда сердился. — Танкист плеснет на щепки бензина самую малость — и будьте любезны. У них костры знаменитые… Танкист день-деньской провоюет и сапог не запачкает.
— Что и говорить, — поддержал Катаев. — У них от ходьбы ноги не ломит.
Он вздохнул, провел пальцами по лезвию кинжала и вложил его в ножны.
Плюхин стал на колени и принялся раздувать пламя. Оно оставалось почти невидимым в ярком сиянии майского полдня.
— Тебе бы, Матвей Иванович, под зонтиком воевать да в галошках, — сказал Плюхин, отдуваясь. Он с веселой доброжелательностью усмехнулся в обкуренные усы. — В паспорт твой посмотрели, а на тебя, на самого, Матвей Иванович, взглянуть не успели. Разлучили тебя с механизмами. Вот и приходится тебе изучать, как лопата устроена.
Плюхин знал, что Матвей Иванович мечтал попасть в танкисты и даже просил об этом в военкомате у очкастого писаря. Но, как говорил сам Катаев, «не вышло по причине пожилого возраста». А при чем тут, спрашивается, пожилой возраст, когда — ни седины, ни сутулости, плечи — дай бог каждому, а улыбаясь, он показывает два ряда таких белых и здоровых зубов, что, кажется, попадись ему гвоздь в каше — перекусит, выплюнет и даже не поморщится.
Но только улыбался Матвей Иванович редко. Человек он был суровый, неразговорчивый, и к своей пехотной жизни относился, как мастер к черной работе, которую тем не менее нужно делать хорошо. До войны Катаев работал подручным
Костер по-прежнему горел плохо, и надежды на то, что удастся вскипятить котелок воды, почти не было. Кто знает, сколько продлится привал!
Наша батарея за лесом била не переставая. На опушке рощи прогревали мотор тяжелого танка.
Рота поднялась по боевой тревоге, а бойцы еще не успели обсушиться. Плюхин впопыхах забыл затоптать костер. Уже стоя в строю, с ручным пулеметом на плече, он косился на костер, который, как нарочно, занялся сильным пламенем; оно нахально плясало на ветках, дразня Плюхина.
Рота развернулась цепью правее проселка и березовой рощи «Круглая». Бойцы знали, что за рощей находится деревня Никишино, что в деревне фашисты, а рота наступает на деревню с фланга.
Впереди, там, где проселочная дорога подымалась на бугор, застучал немецкий пулемет. Бойцы залегли, потом начали перебежки, а затем поползли по мокрой, глинистой земле, поросшей бурой прошлогодней травой. А когда ползешь вот так, по грязи, прижимаясь к мокрой земле, и грязь набивается в рукава шинели, проникает каким-то образом за ворот и противно хрустит на зубах — каждые десять метров кажутся доброй сотней.
Плюхин не любил оставаться в бою один — он чувствовал себя лучше, когда рядом был надежный товарищ, с которым можно перекинуться словом.
Он решил держаться поближе к Матвею Ивановичу, так как воевал сегодня без второго номера. Но когда Плюхин переполз через дорогу, залег в кювете и осмотрелся, Катаева поблизости не было.
«Какая досада, — огорчился Плюхин. — И когда успели разминуться? Еще у мостика Матвей Иванович был слева. Может, он ушел с теми добровольцами глушить пулемет?»
Плюхин пополз вперед. Он уже давно слышал, как учащенно бьется сердце, но, по обыкновению, не отставал от других.
Выбравшись наконец на бугор, он с радостью заметил, что очутился на деревенских огородах. И не в том дело, что по борозде между грядками безопаснее ползти. Плюхин почему-то почувствовал себя увереннее здесь, на огороде, где все ему знакомо, где он может сразу сказать: вот на этих грядках в прошлом году сажали свеклу, а около плетня росла морковь.
«„Валерия“ — лучше нет сорта моркови для этих мест, — неожиданно подумал Плюхин. — „Валерию“ смоленским суглинком не испугаешь».
К нему пришло какое-то хорошее, деятельное спокойствие, будто он и в самом деле действовал здесь, на задах деревни, в качестве огородника, а не пулеметчика.
Плюхин был человек чудаковатый. У себя в колхозе он славился умением заводить тракторы, хотя ровным счетом ничего в них не понимал. Подойдет к заглохшему СТЗ, крутанет ручку раз-другой, еще крутанет — и мотор почти всегда оживал. Плюхин завидовал трактористам, но поехать на курсы не решался — боялся, что не осилит премудрости, и остался, как был, огородником.