По Старой Смоленской дороге
Шрифт:
Стемнело так, что избы смутно угадывались и не видно было верхушки колодезного журавля, хотя прошли мимо самого колодца.
Заспанная сторожиха встретила постояльца не особенно приветливо.
— Может, Никитична, устроишь гостя в комнату Елены Климентьевны? — спросил Иван Лукьянович. — Вернется она только к занятиям…
— Лучше я где-нибудь в классе переночую.
— Конечно, в классе, — поспешно сказала Никитична. Ей не хотелось пускать чужого человека в комнату Елены Климентьевны, а потому понравилась непритязательность приезжего. —
— Совсем хорошо!
— Уполномоченный? — спросила Никитична, разжигая лампу, когда Иван Лукьянович ушел. — У нас тут даже целыми комиссиями ночуют. Только окурками не разбрасывайся, а то еще пожару наделаешь. Уполномоченные всегда так дымят, будто у них и дел других нету… Ах, сам от себя? Ну тогда тем более отсыпайся.
Проснулся Левашов от скрипа открываемой двери. На пороге, опершись на палку, стоял Иван Лукьянович.
— Извиняюсь за раннюю побудку. Известно, с петухами встаем, с курами спать ложимся. Деревня! А Никитична уже самовар сочинила. Молоко там, оладьи, яички и прочие припасы питания.
Левашов торопливо вскочил, оделся, побрился. Теперь, после бритья, он выглядел лет на двадцать шесть. Румянец во всю щеку, и в то же время у глаз, у рта ясно обозначались морщины и на висках белела седина, будто несмытая мыльная пена, засохшая после бритья.
Левашов чаевничал, а Иван Лукьянович потчевал его так, словно хозяйничал у себя дома.
Иван Лукьянович, видимо, соскучился по собеседнику. Сперва он повел речь о подкормке льна-долгунца минеральными удобрениями, затем подробно рассказал о том, как его эвакуировали после ранения с поля боя («перед самой границей, не пришлось на фашистское логово посмотреть»), затем помянул недобрым словом тракториста Жилкина за огрехи и, как бы подводя итог всему сказанному, с силой ударил ребром мощной ладони по столу:
— Что ни говори, но этот Франко досидится там у себя в Испании. Он бы нам тут попался где-нибудь в лесу! Вспомнили бы ему «голубую дивизию». Быстро бы его партизаны причесали. До первой березы и довели бы только. Как предателя! С конфискацией всего имущества…
После завтрака Левашов вышел на крыльцо и увидел на ступеньках двух мальчиков.
Белоголовый, голубоглазый, плечистый мальчик уставился на Левашова, открыв рот. Он был в домотканой рубахе, не знающей пуговиц, так что виднелись грудь и коричневый живот. Одна штанина спускалась почти до щиколотки, другая, с бахромой внизу, едва закрывала колено. Он с нетерпением ждал появления Левашова и сейчас вперил в него восхищенный взгляд.
Второй был чуть повыше ростом, худощав. Из-под пилотки торчал темный чуб. Все на нем было не по размеру: пилотка лежала на оттопыренных ушах, рукава у гимнастерки пришлось закатать, раструбы галифе приходились ниже колен. Он смотрел на Левашова со сдержанным любопытством, к которому было примешано недоверие. «Нужно
— Здорово, герои!
— Здравствуйте, дяденька, — торопливо ответил белоголовый.
— Ну здорово, — не спеша и будто нехотя отозвался мальчик в пилотке.
— Кто же из вас старше?
— А мы одногодки.
— Сколько же годков приходится на двоих? Если оптом считать?
— С тридцать пятого года… — сообщил белоголовый.
— Таблицу умножения проходили? Двенадцать на два — вот и выйдет оптом, — сказал мальчик в пилотке.
Он не любил, когда с ним шутили.
— А звать вас как?
— Санькой.
— Павел Ильич, — отрекомендовался мальчик в пилотке.
И тут же деловито осведомился, указав подбородком на ордена:
— Тот, который с краю, — Отечественной войны орден?
— Так точно.
— Какой же степени?
— Второй.
— Лучше бы первой. Первая степень старше.
— Что же теперь делать, Павел Ильич? Не заслужил больше.
— Надо было лучше стараться, — наставительно сказал Павел Ильич.
— В другой раз буду знать, — ответил Левашов серьезно. — Ты, Павел Ильич, не очень меня ругай, а лучше скажи, где у вас тут самое знаменитое место для купанья?
— Мы вам, дяденька, покажем, — вызвался Санька.
— Ради компании так и быть сходим, — сказал Павел Ильич. — Заодно черники наберу.
Резким движением локтей он поправил сползающие галифе и пошел вперед.
Теперь, при свете дня, Левашов увидел всю деревню из края в край.
Избы поредели и стояли, отделенные друг от друга большими пустырями. Между старыми избами поднимались вновь выстроенные; свежие бревна еще не всюду утратили свою белизну. Некоторые избы были подведены под крышу, на других усадьбах стояли срубы, — повыше, пониже.
Печи сгоревших домов были разобраны, кирпич вновь пошел в дело. Только у одной закопченной печи, стоящей под открытым небом, стряпала хозяйка. И так она привычно орудовала ухватом и переставляла горшки на загнетке, словно стряпала в избе. Недалеко от печи, под конвоем обугленных яблонь, ржавел немецкий танк.
Павел Ильич торопливо спустился тут же, по соседству, в подвал сгоревшего дома. Пепелище было огорожено плетнем, на котором сохли цветастое белье и глиняные горшки, насаженные на прутья. Как ни в чем не бывало на пустырь вела калитка.
Павел Ильич появился такой же степенный, с краюшкой хлеба и с небольшим латунным ведерком, сделанным из снарядного стакана.
«Калибр сто пять, немецкий», — отметил про себя Левашов.
— Пашутка! — закричала вдогонку простоволосая женщина.
Ее голова показалась над землей из подвальной двери.
Павел Ильич сделал вид, что не слышит.
— Пашутка-а-а! Может, сперва поснедаешь?
— Успею. Не грудной!..
Он был явно недоволен этим Пашуткой, прозвучавшим так некстати в присутствии приезжего…