Побег
Шрифт:
— Да, это Поглум.
— Где он сейчас? Можно его отыскать?
— У него избушка в горах, да. Есть.
— Можно просить его о помощи?
— Вряд ли. Он не пойдет сражаться.
— Почему?
— У него новая любовь.
Юлий хмыкнул — не то, чтобы удивился, скорее наоборот: слишком хорошо понимал, как это случается, такое лихо. Неловко подвинувшись, он не решился уж более поминать медведя и его несчастные обстоятельства. А когда Поплева, не особенно хорошо, наверное, сообразив значение деланных смешков, принялся пылко настаивать на том, что отправится все-таки на поиски дочери, государь остановил его с неожиданной резкостью:
— Каждый человек на счету, вы мне и здесь
На обратном пути в Толпень Юлий, глубоко задумавшись, отвечал невпопад и отрывисто — его спутники замолчали. Государь же, временами словно спохватываясь, совался наружу да покрикивал, чтобы скорее гнали.
Со странным умиротворением глядел в окно Поплева. Мучительные недоумения покинули его, осталось определенность, пусть самая тяжелая и тревожная, но все равно определенность, то есть возможность действовать, а не мучаться. Поплева, может статься, только сейчас, после разговора с Буяном, понял, как глубоко в душу проникли отравленные сомнения, заворошилось там подозрение… явилась смутная догадка, что Золотинка как бы и не Золотинка. Не то, чтобы оборотень, — так далеко Поплева не заходил даже в мыслях. Но все ж таки как бы не совсем она. Нечто чужое. Несчастье же, в которое попала дочка, а, главное, рассудительные соображения Буяна, которому Поплева безусловно доверял, показали дело с обыденной, вполне объяснимой стороны, удалив все наносное, порожденное мнительностью. Поплева перевел дух. Опасностей он не боялся, он боялся предательства.
Смутно было на душе Юлия. Привычка к одиночеству научила его прислушиваться к себе, а честность помогала избегать самообольщений. Переживая чудовищные новости по второму и третьему кругу, Юлий поймал себя на том, что обвал этот представляется ему не столь ужасным, в самом размахе несчастья находит он облегчение. И не только потому, что одни тяжелые впечатления сменились другими, а это и само по себе передышка. Но потому, главным образом, что в сравнении со всеобщим народным бедствием померкли личные его несчастья, сделались мельче, незначительнее. Роковые события и всему личному придали новое значение и смысл.
Все оказалось не так, как мнилось Юлию в безысходных его раздумьях. Взбалмошные повадки Золотинки, своевольная ее переменчивость, грубая жажда лести и развлечений, которые так коробили его, имели, значит, иные, недоступные для поспешных оценок основания. Можно было понять теперь, что за всем тем некрасивым, что спешил осудить Юлий, скрывалась внутренняя неустроенность Золотинки, разъедающая душу тревога. Бог знает, что пришлось бедной девочке пережить, затаив это глубоко в себе, не имея возможности открыться даже самому близкому, единственно близкому человеку! Вот откуда эта уклончивость, стоило только навести разговор на волшебное прошлое Золотинки. Если и было это малодушие, она же первая за него расплатилась. Расплатился Дивей, честно защищая государыню. Вся страна расплачивается — что теперь до прошлых недоразумений? Все, что может Юлий, — облегчить ношу вины, которая легла на любимые плечики… Но, боже ж мой, как сложилось бы все по-другому, стоило Золотинке довериться!
Горько подумать, что самые отношения их начались с недоразумения. Юлий едва не застонал, когда в памяти его всплыл с ужасающей отчетливостью, словно вчера было, тот постыдный разговор на скале… высокопарно поклялся он броситься в пропасть. А оказался в объятиях Золотинки.
Юлий отвернулся к окну, чтобы не выдать исказившей лицо муки, но и с этой стороны нашелся соглядатай — суровый всадник в низко надвинутом шлеме. Гордо выпрямившись в седле, скакал он обок с каретой на крепкой гривастой лошади: весь в железе, словно облитый железом, и с железной твердостью взгляда.
Юлий устыдился. Нельзя было не почувствовать, как это мелко, неладно и… негодно, гадко — копаться в собственных переживаниях перед лицом народного бедствия. Юлий понимал это. Но что бы ни понимал он, личное и частное навязчиво стояло в сознании, то вовсе закрывая все более важное, то проступая сквозь важное и насущное неясной тенью. И проскальзывала украдкой мысль, что суровое испытание пойдет им на пользу, ему и Золотинке, — обоим. Теперь уж все будет по-другому… если вообще будет.
Опять он был на пороге неведомого, и холодела душа.
До первого столкновения с Рукосилом оставалась неделя. Если судьба не подарит большего, то, значит, семь или восемь дней. Нечего было и думать, чтобы за это время созвать владетелей со всей страны, хорошо, если бы удалось собрать сотню-другую витязей из окрестностей Толпеня. Положиться же можно было только на столичные полки, две-три тысячи человек общим числом, и ополчение горожан с окрестными мужиками.
Распорядившись насчет ополчения, Юлий велел затем снимать церковные колокола. И уже вечером того же дня, в понедельник, разношерстные толпы окружили городские церкви. Под скорбный гомон толстые корабельные канаты, по нескольку зараз, протянулись к вершинам колоколен, громадные артели людей осторожно подавали ходовые концы. Кричали десятники, и тут же, в гуще горестно взирающих зрителей, увеличивая смуту, надрывались глашатаи: «Мы великий государь и великий князь… отчич и дедич… и иных земель обладатель… сим нашим указом объявляем и до сведения любезных верноподданных наших доводим…» Зловещие эти вести разносились и по слободам, будоража обывателей, проникая за засовы и ставни, через заборы и в подворотни…
Снять колокола оказалось полдела, и не самая важная половина. Нужно было сложить новые литейные печи — те, что имелись у ремесленников, не годились для плавки колоколов, даже распиленных. День, чтобы сложить печи. День, чтобы печи просохли, — меньше нельзя, толковали мастера. Два дня довести медь до плавления. Что это у нас будет? Пятница. Неделя и пролетела.
— В четверг вечером, — обрезал Юлий.
А куда всю эту прорву меди девать? Как наготовить к четвергу формы для наконечников и топоров?
— Наготовить! — сказал Юлий.
То есть выходило так, что никто ничего не брался делать по-настоящему, пока государь лично не вмешается, не вникнет, не поставит людей, не раскричится, не растолкает, не пошлет бегом и вприпрыжку, не убедит и не объяснит, в конце концов.
Юлий ложился за полночь и вставал до рассвета. Работы шли при свете костров, город гудел и ночью, озаренный беспокойными всполохами. Каждый час был заполнен делом так, что некогда было и оглянуться. День складывался из трудов, разбухал разговорами, шагом шел и летел скачкой. И однако, огромный, исполинский в своем значении день истекал и накладывался на него другой. Чем полнее был день, тем быстрее кончался — не угнаться, не ухватить.
Настала пятница, когда Юлий сообразил, что надо собрать ополчение на смотр. Утром вспомнил, а к обеду хотел уж иметь на выгоне за Крулевецким предместьем пятнадцать тысяч человек. Однако к двум часам дня не собралось и десяти тысяч — всего две или три. Да и те норовили разбежаться, истомившись ожиданием и бездельем.
Юлий мрачнел. Ожесточаясь, он рвал узду, едва только миролюбиво настроенная лошадь опускала голову, чтобы пощипать травки. Что и при самых благоприятных условиях было бы нелегкой задачей на скудном городском лугу.