Под юбками Марианны
Шрифт:
А вот если бы, вначале, я не сказал сдуру, что люблю свободные отношения, то, может, мы и были бы вместе какое-то время, подумал я. И пошло дело: мое самолюбие стало под лупой рассматривать каждый наш день, проведенный вместе, ища там причины того, почему этого не случилось. Этих причин нашлось много: вот тут надо было положить руку ей на плечо, вот тут надо было посмотреть в глаза, а там — перевести разговор в более интимное русло…
Я все думал об этих причинах, пока шел до станции, растравляя самолюбие и наслаждаясь увиденным мною «падением» человека от искренних идеалов до грубого мещанства.
Потом
Я повернул на широкий проспект и понял, что никаких особенных причин не было. Просто Майя была искренней, а я — нет. Под влиянием той же искренности она и выходила замуж. Она любит его потому, что видит отражение своей прямоты и нравственной чистоты в его глазах.
Так думал я, шагая до вокзала. На душе было нехорошо: не того совсем я ждал от этой встречи.
Монсо
Сон окутал мои плечи. Последнее время я невероятно уставал на практике, а тут еще приезд Майи, ее рассказ, ее мысли и те выводы, которые я поспешил сделать, — смешались в моей голове. Они добавились к бесконечному набору лиц, улиц, случаев, что крутились у меня в голове все это время. Я чувствовал, как Париж выматывает меня. Он как будто истончался. Я уснул.
Я видел, как Майя возвращается в Германию. Как в поезде ею владеют неприятные мысли. Как она едет от вокзала домой, как заходит в квартиру. Я увидел и Владимира: он как будто был мною, только чуть-чуть постарше, черты лица порезче, голос пониже. Они с Владимиром принялись ужинать. Майя, как обычно в вечерний час, особенно остро чувствовала, что она-то, в отличие от матери, сейчас не одна. И это было самым нестерпимым, ведь где-то далеко родному человеку становилось все хуже и хуже с каждым прожитым часом.
Эта проблема была постоянной болью. Я понял эту боль вдруг, в этой полудреме. О матери я слышал и раньше, Майя уехала в шестнадцать лет, оставив родителей в глухом городишке между степью и небом. Отец со скуки пил, мать устраивала скандалы. Сейчас Майя чувствовала, как вина разъедала ее спокойствие, как ежедневно ее мысли вращались вокруг только одной мысли: мама.
Я помнил, что еще в Петербурге Майе порой казалось, что было естественным уехать из умирающего города, что она как могла не забывала и заботилась о семье, постоянно приезжала на каникулы, как могла со всем вниманием следила за их жизнью.
То вдруг кляла себя за почти предательскую слабость, за то, как почти не слушала утомительные материны рассказы о своем однообразном быте, за то, что упустила отца: тот спился окончательно и умер. Этих мыслей было тем больше, чем хуже становилось матери. С годами что-то случилось с памятью, она переставала помнить людей, события, не ощущала разницы между реальностью и своим вымыслом. Чаще всего все было хорошо, но выпадали
Между тем, жизнь в Германии упорно не налаживалась. Все было внове, странно. Иногда так бывает с человеком — приедет он в другую страну, найдет себе там двух-трех друзей, с которыми может поговорить на своем языке, — и успокаивается, нового не ждет, а как уедут эти трое куда-то или сменят интересы — тут-то он один и остается и тогда волком будет выть, пока новых не найдет.
Так было и у Майи. Ее расстраивало, что люди здесь почему-то жили своими жизнями, даже соседей по лестничной клетке не знали. С русскими общаться через несколько месяцев расхотелось, потому что все одно и то же, и скучно, и как-то мелочно… Большинство мужниных друзей были немцы, Майе же немецкий не давался.
Я видел их вдвоем, жену и мужа, их лица, словно оторванные от тел, выплывающие во тьме кухни, и чувствовал, как Майя решалась на откровенный разговор:
— Ты спросил?
— О чем?
— Как — о чем? Про работу!
— А, да, — не очень убедительно соврал Владимир, — спросил.
— Ну и?
— Нет, не повысят.
Молчание. Так странно было слышать все это.
— Врешь ты, — зло заметила Майя, — ничего ты не спрашивал. Врун несчастный!
— Да спрашивал я!
Но это было еще более неубедительно.
В кухне повисло молчание. Вилки как будто нарочно стали стучать громче обычного, а любое движение вызывало маленькую бурю. На ветку за окном села птичка. Видимо, она чирикала, но звука не было слышно. Под ее тяжестью ветка закачалась, делая плавные, широкие движения, упруго подбрасывая птичку вверх. Налетел порыв ветра, и она упорхнула.
— Я сегодня поползала в Сети, по форумам опять, — Майя снова начала говорить с напористым энтузиазмом, — вроде как в Италии или Люксембурге проще иммиграционные условия для нашего случая. Может, мы сможем туда переехать? Ты ведь раньше неплохо знал французский, а итальянский — он еще проще…
Владимир посмотрел на жену как на маленького ребенка. Убедившись, что она не шутит, он поставил диагноз:
— Сумасшедшая. А ты английский учила, а немецкий — он еще проще. И что же? Вас из дас? Натюрлих?
— Ты издеваешься надо мной, — прошептала Майя.
Послышался мученический вздох.
— И нечего вздыхать! Ты мужчина!
— И что я должен, границы отменить?
— Нет, да сделай что-нибудь! Ты всегда спокоен, черт, ты постоянно спокоен!
Майя всплеснула руками, вскочила и забегала, как ошпаренная.