Подконвойный мир
Шрифт:
Пивоваров вспомнил, что со времени пребывания Журина в штрафной зоне, какая-то едва различимая тень легла между Журиным и Бегуном с Домбровским. Они разговаривали, но только о пустяках, избегая смотреть друг другу в глаза.
На миг сомнения и опасения охватили Пивоварова. Он смутился, опустил глаза, будто стыдясь за Журина.
Журин почувствовал, что остался один на ветру бед, один на один с подстерегающим последним злом.
— Пойми, Юра, — умолял Журин, — хоть ты один пойми. Ты честный и ты должен быть мудрым. В тебе, в твоём поколении надежда России и мира, тебе,
Пивоваров смотрел в пожелтевшее, постаревшее, осунувшееся на его глазах за последние несколько месяцев лицо, на горестные морщинки, поблекшие, исстрадавшиеся глаза, и жалость, бесконечная жалость до слез охватила его.
— Сергей Михайлович, дорогой мой, — шептал Пивоваров. — Никто ведь не знает ничего. Все вам верят, понимают, сочувствуют. Кругляков узнает — поймёт, простит. Он, ведь, умница — как и вы. Уверен, он уже давно понял, что вы ни при чем. Его обмануть труднее. Он всю жизнь в борьбе.
— Пусть он простит, — шептал Журин. — Пусть все поймут и простят, зато я себе не прощу никогда, никогда, пока жив. Гады думают, что на крючке я у них, а я им покажу, как глубоко они ошибаются. Я всем это докажу.
Перед обедом в зону впустили небольшой этап со стройки № 501. Это были строители железнодорожной магистрали Воркута — Салехард — Дудинка.
Бросив свои пожитки-лохмотья в бараке, путейцы устремились к хлеборезке, надеясь получить причитающуюся пайку. Здесь, возле столовой, новичков обступили старожилы.
Скоро выяснилось, что путейцы прошли страшный мученический путь. Голод, резня, произвол сук и начальства, невыносимые смертные условия в палатках и землянках, убивающий труд в стужи заполярных зим был уделом этих нормальных когда-то людей — плотников и счетоводов, кузнецов и учителей.
Выдача хлеба задерживалась. Заведующий хлеборезкой — один из тузов местной воровской аристократии, член секты «беспредельников» — пошел к счетоводу продстола выяснять, положено ли выдать хлеб прибывшим.
Журин и Пивоваров всматривались в загоревших до черна, худых заросших людей, с огоньками спрятанного безумия в глазах.
Среди путейцев Речиц узнал своего давнего знакомого по воле. С гордостью представил он Журину и Пивоварову маленького черненького невзрачного человечка с желтыми пронзительными глазами, морщинистым бледным лбом и рыжей порослью щек, контрастирующей с черной шевелюрой.
— Лучшего расчетчика пропеллеров мир не знает, — отрекомендовал его Речиц. — Это Михаил Ильич Бочан, сотрудник ЦАГИ. В десятилетке были мы конкурентами по математике и физике.
— Как живется — можется? — спрашивал Речиц. Какими теориями сердце гложется?
— Не до теорий, — проскрипел в ответ Бочан, — шум.
Он приложил к виску маленькую руку и пояснил:
— Шум в башке. Гипертония второй год.
Журин незаметно ткнул Пивоварова в бок.
— Да, да, это же говорит и Сергей Михайлович. — выпалил Пивоваров. — Эра массовых глупостей… Преследования за классовую и национальную принадлежность. Разве это не безумие? Массы, одурманенные демагогами… Массы, ведущие себя не по-людски… Оглупленное мутное сознание. Нецивилизованные, чуть ли не дикарские дела. Век массового атавизма, озверения…
— Говорят, Звэр виноват, — продолжал Бочан, — а по-моему это упрощенчество. Если бы вся советская атмосфера десятилетиями не отравлялась призывами к ненависти, грабежам, убийствам, насилиям — то никакой Сталин не смог бы втравить миллионы людей в массовую подлость против других миллионов людей. Вся система, противочеловеческий строй повинны в подлости десятилетий. Система вызвала массовую психическую травму. Мы — больные поколения. Изнасилованные поколения… оподлевшие поколения. Мы — темный полусумасшедший многомиллионный сброд, воспаленный ненавистью…
— Вкусно! — не удержался от восклицания Журин, — и это голос с другого конца земли.
— Очень долго считал я, — продолжал ободренный сочувствием собеседников Бочан, — что разговоры о жизни, как о борьбе всех со всеми это — преувеличение и вульгарность. До сидки состоял я в тихой должности. Никому не мешал. В книги со всего света по уши зарылся. Не то, чтобы худое делал, а неласкового слова никому не сказал. Оказалось, однако, что если во время не огрызнуться, не вцепиться в подвернувшийся бок, не тиснуть своевременно доносик иль иную пакость не учинить, то — пропал, съедят походя, для точки зубов. Дабы за понюшку табаку протеже иль давалку на твоё место пристроить.
Так и живи постоянно начеку, вникай в шаги потенциальных и явных врагов и, все равно, не уследишь. Слопают. Чем больше человек в работу, в науку, в творчество вникает, тем беззащитнее он, тем скорее загрызут. Такой не чует охотников, как токующий глухарь.
— Не лишнее ли мы болтаем, — предупредил Журин, беспокойно озираясь вокруг. — Мы в начале срока тоже были общительные, говорливые. После одиночек и потрясений хотелось высказать, что накипело, что болело, будоражило. Теперь иначе. Нам обломали рога, подрезали языки, законопатили души.
— А я прошел сквозь это, — отозвался Бочан, — страхом страх попрал. Я готов умереть, не жалея ни о чем. Всё в душе сгорело. Ни к чему не влечет. Тянешь лямку по инерции — и это всё. Красные термиты-подлецы гложут мозг, сводят с ума.
— Держитесь, Бочан, — подбадривал Пивоваров, — одна пчела лучше роя мух. Такие как вы — богатство народа. Мы живем на рубеже эр, на стыке цивилизаций, в годы, когда из вякающего уродца, зачатого в бурях войн и революций, начинает выглядывать облик грядущего.