Подноготная любви
Шрифт:
В.: Да, так…
П.: Поэтому глубины психокатарсиса возможны только в имени Христа, и даже более того — в Его Личности. В идеале психотерапевт не более чем тренер, узнав у которого о технике зрительных образов, человек, вернувшись домой и став на молитву, освободился бы от травм души. В особенности от травм, нанесённых теми индивидами, которые умеют внушить, что обладают сильным биополем. Ты знаешь… ты знаешь, а ведь мне сейчас идея пришла!
В.: Какая?
П.: Мы с тобой в чём расходимся? Ты считаешь, что психоэнергетическая травма наносится, когда один человек о другом зло подумает. Так?
В.: Так. Он может подумать подсознательно, не осознавая… Но в Центре учат, что если подумает хорошо,
П.: Хорошо. А я всё время с тобой не соглашался, говорил, что психоэнергетическую травму получить рядом с некрофилом можно в любое время. Просто потому, что человек такой. Вне зависимости от того, что в данный момент происходит на понятийном уровне его мышления. Так?
В.: Во всяком случае, ты так всегда мне говорил.
П.: Так вот мне сейчас пришла идея, как эти точки зрения соединить! От некрофила идёт некий фон. Одну, если ты помнишь, психоэнергетическую травму в половую сферу, дюралевую пластину, как мы выяснили, я получил, просто ожидая автобуса на остановке. Один был, после работы.
В.: Ты, верно, тогда думал о сексе.
П.: Завсегда об энтом самом думаем! Кхы-кхы! Но травмы-то получал не всегда! А мужчину того, который мне эту травму залепил, я даже и не видел, за спиной стоял. Вряд ли он обо мне специально думал…
В.: А может, думал? Ты — высокий, интересный. Позавидовал.
П.: Преувеличиваешь. Высокий — да, но стоял к нему спиной… Не будем спорить! Мяч всё равно круглый, даже когда он и не катится. Поэтому не удивлюсь, если эксперименты покажут, что некрофилы травму нанести могут даже пока спят. Но спят они не всегда и иногда ещё некрофильно думают. А мысль весьма материальна…
В.: Это уж точно.
П.: А если ещё и подумают, в том же, естественно, духе, в котором и живут, то в таком случае их «исцеляющая» сила резко возрастает. А когда не думают — падает. Но не до нуля! До уровня того самого всё убивающего фона. При таком раскладе наши с тобой позиции совмещаются.
В.: Я подумаю. Я так сразу тебе ничего сейчас не скажу…
П.: Да я, собственно, и не настаиваю. В сущности, какая разница — до нуля или не до нуля? Главное… Да я сам не знаю, что, в сущности, главное…
В.: Знаешь.
П.: Я не в этом смысле. Ты и так интуичишь, хоть я энергетически и не признанный, не «сильный»…
В.: По поводу чего я чрезвычайно счастлива!
П.: Ещё мне кажется, что эта теория о «сильном биополе» придумана для того только, чтобы был повод использовать это привлекательное для толпы слово — сильный. Экстра! Ведь в слове экстрасенс главное не сенс, а экстра. А для нашей гипотезы…
В.: Твоей.
П.: Нашей. Эта «сила» — полное бессилие. Ни друзей, ни здоровья. И половинки нет, потому как для «сильных» их в принципе не существует. Ведь только Бог с`илен свести на этой земле с той единственной, которая действительно единственная…
В.: И с единственным. Я слушаю тебя…
П.: …и вытащить из самых бесподобно опасных мест, пусть даже кругом трупы. Вспомнить хотя бы то танковое безумие в Столице… Безумие, выплеснувшееся за пределы Центра… Или банду в азиатских горах. Но как в сказке — всё нипочём.
В.: Что поделать, такие мы с тобой.
П.: Иванушки-дурачки. Помнишь, ты мне об Иванушке-дурачке в первую неделю знакомства говорила? Об Иванушке-дурачке из народных сказок, что это я. И объяснила: наивный. Все его обманывают. Но потом всё равно в жизни получает самое лучшее. Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я до конца понял, что ты мне тогда сказала.
В.: Что ты точно он, я поняла сразу, как только на тебя взглянула. Что ты, несмотря на свою образованность, наивен, пусть даже в лучшем смысле этого слова, и тебя обмануть — нет ничего проще.
П.: А ведь Пьер — тоже Иванушка-дурачок. Я только удивляюсь, почему никто из филологов-исследователей не обращал на это внимание. Пьер — Пьеро! Ведь Толстой не просто так давал имена. Даже то, что у его Вронского лошадь была Фру-Фру, не случайно. Это было имя героини пьесы, которая в то время была у всех на слуху. Она страстно полюбила, бросила маленького сына, но потом погибла. Так вот Вронский, который переломил задом спину Фру-Фру, а потом над ней умирающей стоял с трясущейся челюстью — это аллегория, прообраз трясущейся челюсти Вронского над телом Анны, после того как она ему впервые отдалась. В романе даже имя лошади не случайно! А тем более имя любимого героя. Тем более что подобно тому как у всех читающих современников Льва Николаевича на слуху было имя Фру-Фру, также на слуху было и имя Пьеро. Ведь российская читающая публика той эпохи в обязательном порядке владела французским языком и попросту не могла не знать, что французское имя популярного театрального персонажа — это уменьшительное от имени Пьер. И публика, и сам Лев Николаевич, встречая это имя, вызывающее столь отчётливые ассоциации, не могли не догадаться о характере и судьбе героя — отправной точке, основных перипетий и его победы. Тогда, в XIX веке, когда Толстой работал над «Войной и миром», Пьеро был отнюдь не тем Пьеро из века двадцатого, которого декаденты превратили в гротескного печального любовника. Нет, в XIX веке Пьеро оставался тем же, кем он был при своём появлении на сцене в XVII веке — парнем, прибывшим в чуждый ему город из сельской глубинки, одетым просто, разве что не в мешковину, а порой действительно в мешок, простоватым, но своей смёткой преодолевавшим все нагромождаемые вокруг него обманы. Или, выражаясь на несколько ином диалекте, — освобождаясь от последствий разнообразных случаев гипнотического воздействия. Это — Пьеро. Но и толстовский Пьер именно таков!
В.: Да. Конечно.
П.: Кстати, Пьеро и до декадентов нёс в себе некоторый потенциал облика печального любовника, во всяком случае, в том смысле, что любовником был, но в анальном смысле неудачливым: его подруги стандартно покидали его ради проходимца Арлекина — злого и беспринципного жулика, появлявшегося на сцене в новеньком костюме, сплошь сшитом из цветных треугольников и квадратов…
В.: Запоминающийся костюм. Привлекающий внимание.
П.: Да. В веках менялся не только образ Пьеро, но и образ Арлекина. Поначалу, в XVI веке, Арлекин был как бы прообразом Пьеро, который появился позднее, в следующем веке. Они были похожи не только характером, но и одеждой: цветные треугольники тогда несли совсем другой смысл — это были заплаты, подчёркивавшие бедность хозяина. Так вот, у Арлекина-Пьеро в те времена был ещё один аналог! Буратино! Да-да! То самое имя! Это уже много позднее у Шарля Перро он стал мальчиком, да ещё деревянным, да ещё с длинным носом — символом его порядочности, из-за которой он поначалу часто оказывался обманутым: ему «натягивали нос». Тот самый Буратино, которого в своей каморке оживил папа Карло. Да-да, в каморке папы Карло! Вот и получается, что если я, как многие говорят, похож на толстовского Пьера (Буратино?), а окончательно ему уподобился судьбой, только встретившись с тобой в твоей булгаковской полуподвальной комнатке с печкой, комнатке, которую ты при нашем знакомстве сама же, не осознавая причин, назвала каморкой папы Карло, то выходит, что добрый папа Карло это — ты!
В.: Ну, спасибо! Занятный вывод. А может, это ты?
П.: В таком случае, кто из нас Пьеро? В каком-то смысле, конечно, — оба. Но согласись… Ведь из десятков, если не сотен, возможных имён этой комнаты ты выбрала только одно.
В.: Разумеется, если рассуждать только логически, то раз комната моя, и я сама её так назвала, то… То, получатся, что я он и есть. Только не называй меня так, пожалуйста.
П.: Хорошо. Не буду. Так что если говорить об Иванушках-дурачках, всякий Пьеро, в какие бы переделки его обманом ни завлекали, всё равно в конце концов получает самое лучшее. Пьер, Пьеро, Буратино, Иванушка-дурачок… Посмешище в некрофилогенной культуре. Пьер, который так не нравился Софье Андреевне. Освобождающийся от неё и получающий в жизни всё самое лучшее. Как бы его ни обманывали.