Поединок крысы с мечтой
Шрифт:
Нетрудно догадаться, что подобная разновидность хоррора была изначально невозможна для литературы целого ряда дохристианских цивилизаций (Египет, Греция), где потусторонний мир не был олицетворением зла и хаоса, мыслился организованным по тем же принципам, что и реальные царства живых. Визиты живых в царство мертвых (и наоборот) выглядели вполне заурядным делом и испугать никого бы не могли. Какой-нибудь Орфей, получив гостевую визу в страну Аида, обнаруживал там практически ту же иерархию, что и наверху. И будь упомянутый герой чуть удачливее, Эвридика вернулась бы в реальный мир без каких бы то ни было остаточных последствий на лице и теле, ужас которых ныне так любят смаковать операторы американских фильмов ужасов, вроде
Тот факт, что советская цивилизация по многим параметрам гораздо ближе к античной, нежели к современной западной цивилизации, сегодня уже ни у кого не вызывает сомнений. Судьба хоррора в России – наиболее наглядное тому подтверждение. Романтический хоррор начала XIX века мог бы перерасти в нечто большее, но критический реализм «натуральной школы» с ее чрезмерной гуманностью к малым сим искусственно притормозил этот процесс (и гоголевские мертвецы Степан Пробка с каретником Михеевым, и толстовский зомби Федя Протасов вызывали у читателя не страх, а сочувствие). Ну а после 1917 года движение вспять стало попросту невозможным.
Царство мертвых не могло быть враждебным советскому обществу уже потому, что в ходе войн, революций, репрессий оно пополнялось слишком быстро и, в случае эскалации конфликта с ним, могло бы превратиться во внушительную пятую колонну. На государственном уровне решено было считать потусторонний мир союзником, родом слаборазвитой, забавной, но в целом дружественной державы (наподобие Китая в сталинскую эпоху). С первых же дней появления на свет пролетарского государства идея партнерства умело внедрялась как на уровне культовых мифологем («Призрак бродит по Европе»), так и на уровне пропагандистских клише («И как один умрем в борьбе за это») и грамотной адаптации классических текстов («Ну, мертвая, – крикнул малюточка басом»).
В этом смысле мертвец уже выглядел не объектом массовых боязней (как у Жуковского), но едва ли не воплощением мечты идеологов об идеальном гражданине. (Свидетельство тому – признание покойника В. Ульянова самым лучшим из живых, а также культивация фразеологизмов типа «мертвые сраму не имут», «мертвым не больно», «мертвые молчат», «мертвый час» и др.) Не случайно В. Высоцкий и А. Твардовский, каждый по-своему, поэтически комментировали этот пропагандистский стандарт. Высоцкий пел, что «покойники, бывшие люди, – смелые люди и нам не чета». Твардовский в «Теркине на том свете» обнаруживал в загробном мире сталинскую утопию, построению которой в мире живых еще как-то противился «человеческий материал», а тут ограничений не было никаких.
Вытравив из граждан страх перед обитателями потустороннего мира, идеологическая машина вынуждена была предложить на освободившееся место несколько эрзац-фобий. В качестве заменителей избраны были страхи перед военной интервенцией, возвращением эксплуататоров, дезинтеграцией страны и, наконец, перед большой мировой войной (начиная с 1940-х годов – ядерной). В соответствии с предложенными вариантами советская разновидность хоррора была реализована в неканонической форме – шпионский роман, военно-полевой роман, антиядерная антиутопия. Соединенные Штаты были выбраны в качестве врага № 1 лишь в силу их удобного географического расположения: по ту сторону океана. Мертвые соотечественники пребывали в ранге живых (партбилет № 1, «навечно зачислен в списки на довольствие», «за себя и за того парня» и пр.), в то время как живые американцы невольно принимали на себя роль жителей как бы официально не существующего, но подразумеваемого царства тьмы, города желтого дьявола и тому подобное.
Время эрзац-фобий закончилось с приходом 90-х. Америка более-менее дедемонизировалась, но хоррор – в его привычном виде – у нас толком не прижился в силу непреодолимой инерции. Столь сильной, что о нее еще долго будут разбиваться усилия прокатчиков и издателей вернуть Россию в русло мейнстрима. Мертвецы нам по-прежнему «свои».
1994—2006
Довольно ошпаренный Кинг
Юрий Георгиев. Лучшее лекарство – смерть. М.: Амальтея, Эксмо («Чтение-1»)
В детективе главное что? Раньше времени не проболтаться ни врагу, ни другу. А на прямой вопрос: «Пал Андреич, вы шпион?» – уклончиво отвечать: «Видишь ли, Юра...» В конце концов всем и так станет ясно, что обаятельный Пал Андреич – самый натуральный шпион, но дело сделано: хорошие импортные танки летят под откос, и потому белой армии вкупе с черным бароном никогда не выиграть битвы на Курской дуге.
Будучи человеком молодым и неискушенным, автор детективно-мистического романа «Лучшее лекарство – смерть» раскрыл карты уже в предисловии к книге. «Перечитав многое из хлынувшего на наши прилавки потока так называемой “коммерческой” литературы, я вдруг понял, что могу писать не хуже, чем знаменитый Стивен Кинг, – честно признался Юрий Георгиев, – а может быть, и лучше, потому что люди будут читать меня на родном языке, а не в плохих переводах». Читатель, возможно, и так догадался бы со временем, что опусы хваленого американца и в подметки не годятся произведению нашего соотечественника, однако автор лишил читателя удовольствия самому прийти к подобному умозаключению.
Дальше – больше. Не дав читателю поломать голову над вопросом, кто же такой странный и зловещий живет на окраине американского городка, Георгиев на первых же страницах поспешил растолковать: странный и зловещий – это ученый-маньяк с характерным имечком Бред, который в припадке мизантропии вызывает демонов, а уж демоны так и норовят учинить горожанам разнообразные гадости с летальным исходом. И если пресловутый Стивен Кинг имеет обыкновение помещать свою чертовщину в скучные интерьеры зауряднейшего Касл-Рока, то описанный нашим автором американский городок – местечко экстраординарное и без помощи бредового маньяка. С одной стороны, городишко как будто можно обойти пешком. С другой, в нем не меньше сорока двух полицейских участков и, кажется, есть метро (упоминается, правда, всего один раз). При этом сами полицейские в романе – готовая иллюстрация к рубрике «Их нравы». На глазах блюстителей порядка мистер Бред два десятилетия злостно химичит в своем особнячке (при этом гром гремит, земля трясется, черт на курице несется) – ноль внимания (один, правда, зашел туда, пропал, ну и ладно). Двадцать лет подряд в том же городке психопат ворует младенцев по наущению того же Бреда – ноль внимания. Парочка захудалых рокеров на протяжении четырехсот страниц разыгрывает на улицах и в барах сцены из «Прирожденных убийц» – копы только размазывают кровь, сопли и слюни по своим дебильным физиономиям.
Легко догадаться, что для литературного соперника Стивена Кинга Америка по-прежнему – «вероятный противник», коего надлежит изображать в карикатурном виде. Но все же автор перебарщивает: городок сплошь населяют граждане «с бородой и беспокойно бегающими глазами», «с суровым лицом и отсутствующим взглядом», «с рыжей бородой и тупыми глазами» и т. п. Правда, имеются здесь и положительный герой («сильный парень с мужественным лицом и твердым характером»), и героиня, борющаяся за право со временем стать положительной («невысокая девушка, смазливая и с невыносимым характером» – да-да, та самая, с которой «говорить было невыносимо приятно»). Разумеется, только им двоим из всех персонажей кунсткамеры удается выжить – остальные проваливаются в тартарары вместе со своими бородами, глазками и щупальцами.