Поезд
Шрифт:
— Твой отец — его правая рука. Он начинал у господина Совера рассыльным в шестнадцать лет, а теперь он доверенное лицо.
Что же ему доверяют? Позже я узнал, что отец действительно имел большое влияние и должность его была именно так значительна, как утверждала мать.
Он поступил на старое место, и мало-помалу мы привыкли к тому, что живем вдвоем в нашей квартирке, никогда не упоминая о матери, хотя свадебная фотография по-прежнему стояла на буфете.
Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, почему настроение моего отца так меняется со
А через несколько часов он как будто удивлялся, видя меня в доме, командовал мной, словно я слуга, помыкал мною и кричал, что я ничуть не лучше, чем моя мать.
В конце концов я услышал от кого-то, что он пьет или, говоря точнее, что он начал пить с горя, когда, вернувшись домой, не нашел матери и узнал, что с ней случилось.
Я долго этому верил. Потом задумался. Вспомнил тот день, когда он вернулся, его блестящие глаза, развинченные движения, запах, бутылки, за которыми он тут же отправился к бакалейщику.
Я подслушал обрывки разговоров о войне, которые он вел с друзьями, и у меня забрезжила догадка, что выпивать он начал на фронте.
Я его не осуждаю. И никогда не осуждал, даже когда он, спотыкаясь, приводил домой женщину, подобранную на улице, и, изрыгая ругательства, запирал меня в моей комнате на ключ.
Мне не нравилось, что г-жа Жамэ ласкает меня и жалеет. Я ее сторонился. После школы у меня вошло в привычку бегать за покупками, стряпать, мыть посуду.
Однажды вечером отца привели двое прохожих — он без чувств валялся на тротуаре. Я хотел бежать за врачом, но они убедили меня, что этого не требуется, что отцу нужно просто проспаться. С их помощью я его раздел.
Г-н Совер держал его только из жалости, это я тоже знал. Много раз его доверенный говорил хозяину грубости, а назавтра плакал и просил прощения.
Это все не важно. Я хотел, собственно говоря, подчеркнуть, что вел не такую жизнь, как мои сверстники, а когда мне исполнилось четырнадцать, меня пришлось послать в санаторий в Савойе, за СенЖерве.
Я уезжал один — мне впервые предстояло ехать в поезде — и был убежден, что живым не вернусь. Это меня не печалило, я начинал понимать безмятежность г-на Севера.
Во всяком случае, таким, как другие, мне никогда не бывать. Еще в школе я казался настолько хилым, что меня не принимали в игры. И вот теперь я вдобавок заболел такой болезнью, какая считается чем-то вроде порока, которого нужно чуть ли не стыдиться. Какая женщина согласится выйти за меня замуж?
Там, в горах, я жил четыре года, как в поезде; я хочу сказать, что меня в общем-то не трогало ни прошлое, ни будущее, ни то, что происходило в долине, ни тем более жизнь в далеких городах.
Когда мне объявили, что я здоров, и отправили обратно в Фюме, мне было восемнадцать. Отца я нашел почти таким же, каким оставил, только черты лица его еще больше расплылись, а взгляд стал печальней и боязливей.
Когда мы встретились, он внимательно следил за выражением моего лица, и я понял, что ему стыдно и в глубине души он вовсе не рад моему возвращению.
Мне требовалась сидячая работа. Я поступил учеником в большой магазин роялей, пластинок и радиоприемников, принадлежавший г-ну Поншо.
В горах я привык прочитывать за день книгу или две, эту привычку я сохранил и дома. Каждый месяц, а потом каждые три месяца я ездил в Мезьер показываться специалисту, не слишком-то веря его добродушным заверениям.
Я вернулся в Фюме в 1926 году. Отец умер в 1934-м от эмболии, а г-н Совер был еще хоть куда. Незадолго до того я познакомился с Жанной, она работала продавщицей в галантерейном магазине Шобле, через два дома от моей работы.
Мне было двадцать шесть, ей — двадцать два. Мы вместе погуляли по улице в сумерках. Сходили вдвоем в кино, и я держал ее за руку, а потом, в воскресенье, под вечер, мне было позволено свозить ее за город.
Мне казалось, что в это невозможно поверить. Она была для меня не просто женщина, но символ нормальной, правильной жизни.
И я готов поклясться, что именно во время этой прогулки по долине Семуа, на которую мне пришлось просить разрешения у ее отца, зародилась во мне уверенность, что это возможно, что она согласится выйти за меня замуж, создать вместе со мной семью.
Меня переполняла благодарность. Я готов был упасть перед ней на колени. Я потому так долго рассказываю обо всем этом, что хочу объяснить, какое значение в моих глазах имела Жанна.
И вот теперь в вагоне для скота я не думал о ней, которая была на восьмом месяце беременности и, вероятно, мучительно переносила это путешествие. Я ломал голову, почему нас загнали на запасный путь, который никуда не ведет, а может быть, ведет туда, где еще опаснее, чем у нас дома.
Когда мы остановились в чистом поле, возле переезда, пересекавшего проселочную дорогу, я услышал, как кто-то сказал:
— Дороги разгружают для войск. На фронте нужны подкрепления.
Поезд не двигался. Больше ничего не было слышно — только внезапное птичье чириканье да плеск ручья. На насыпь спрыгнул человек, потом другой.
— Эй, шеф, это надолго?
— На час, на два. Может, и заночевать придется.
— А не может быть такого, что поезд двинется без предупреждения?
— Если паровоз вернется в Монтерме, оттуда нам пришлют другой.
Сперва я убедился, что паровоз действительно отцепили, и тут же увидел, как он удаляется по расстилающимся вокруг лесам и полям. Я спрыгнул на землю и первым делом бросился к ручью напиться прямо из горсти, как в детстве. У воды был тот же вкус, что когда-то, — вкус травы и моего разогретого тела.
Из вагонов выходили люди. Сперва неуверенно, потом смелей я пошел вдоль состава, пытаясь заглядывать в вагоны.
— Папа!
Дочка звала меня, размахивая рукой.
— Где мама?
— Здесь!