Поездка в Египет
Шрифт:
На верблюде я опять почувствовал себя одиноким сиротой отобщенным от прочего мира. Когда, свернув вправо, долинкой, выехали на утрешний путь, я пробовал, но так же безуспешно как мистер Джонсон, променять верблюда на осла. Пришлось до самого Ассуана маяться на „корабле пустыни“ и выносить его боковую и килевую качку. Под конец я немного попривык: перестал держаться за луку и даже клал ноги кренделем, по-арабски, однако в итоге жестоко поплатился за страсть к новым впечатлениям: мои икры, бедра, тело кругом стана и плечо, чрез которое висела на ремне нубийская тыква для воды, были растерты в кровь.
В наше отсутствие на пароходах случилось несчастье: дагабия под американским флагом, примеченная мною из Фил, благополучно миновав пороги, с разбега налегала на Саидие, и двое матросов упали с её мачт на нашу палубу: один проломил крышу кухонной рубки и попал в корзину с посудой — он сильно расшибся и изрезался (Ln Arabe, vous savez, ca ne compte pas, запальчиво говорил Анджело, mais l'Americain doit me payer, une indemnite pour la vaisselle); [138]
138
«Араб конечно не считается! Американец должен уплатить мне вознаграждение за посуду».
Взор напрасно искал следов этой близкой смерти, столь же неожиданной, сколько и безразличной для всех. Все уже было прибрано, крыша кухни заделана, пол вымыть, покойного успели похоронить. [139] Лишь на нижней половине моей двери выступаю широкое, едва заметное светло-розовое пятно.
„C'etait ici la cervelle“, пояснил буфетчик; „On a lave, mais ca ne s’en va pas“ [140] .
И чрез полчаса все забыли об убитом и о раненом, и по старому, беспечально потекла наша пароходная жизнь.
139
По понятиям мусульман душа умершего не может отделиться от тела прежде его погребения, и потому правоверные со спехом хоронят своих мертвых; в Стамбуле покойников несут почти бегом.
140
«Тут был мозг; дверь мыли, но пятно не сходит».
Вчерашний день, полный разнородных ощущений, заключился для меня великолепною ночью, проведенною без сна под звездным небом. Луксорская катастрофа с собакой не совсем охладила меня к африканским охотам, и после обеда, несмотря на усталость, я отправился за город караулить зверей. Еще утром условился я с Негром, принесшим на пристань трех небольших поджарых длинноухих зайцев (их уши длиннее, чем у наших, а мех, подобно оперению здешних ласточек, подходить под цвет пустыни). [141] Вечером он явился за мною в кают-кампанию, неся на одном плече кремневую пищаль, казенная часть которой в предохранение от сырости была обвязана тряпкой, — а на другом — большую железную кирку, на случаи если бы пришлось добивать подстреленную добычу. Это был сухой, маленький каштановый Арап в длинном одеянии халатного покроя и увесистой белой чалме: самоуверенно-медленные и спокойные приемы обличали в нем царя одного из племен внутренней Африки. Мы отправились сам-друг. Сторожа, спавшие поперек мостовой, под уличными воротами, узнав его, свободно нас пропускали. минут через пять мы уже пробирались за городскою околицей среди холмов Сиенских развалин. Тут находился колодезь, доселе не разысканный, дно которого, по свидетельству древних, в полдень солнцестояния было все освещаемо солнцем, — обстоятельство, приведшее Страбона, Сенеку и Плиния к ошибочному заключению, будто Ассуан стоит на тропике. В действительности он находится под 24° с. ш., то-есть севернее тропика Рака на 2/3 градуса, и надо, следовательно, полагать, что колодезь не был отвесен. Неправильно стало-быть и землеизмерение Эратосфена, основанное на вычислении при летнем солнцестоянии длины полуденной тени в Александры в связи с совершенным будто бы отсутствием её в Ассуане.
141
Особый вид lepus aegyptius.
Однако я слишком распространяюсь об „отсутствии тени“—и тем более не кстати, что в настоящую минуту господствует обилие всевозможных теней, сливающихся в непроницаемую тьму. Я не могу признать местности, хотя разумеется видел ее днем. Сначала мы, казалось, шли по дороге в Филы, потом свернули влево и спустились ложбиной на продолговатую песчаную полянку; с одной стороны к пей примыкает поле, с другой волнообразная каменистая пустыня. Поляна, едва брезжущая белизной песка, вся окружена одинаковою темною массой, и о поле догадываешься лишь по запаху каких-то цветов, да по едва уловимому шелесту растущей травы. Мы протянулись рядом на краю нивы в общей засаде, подобной тем, что скрывали меня и Хаиреддина в устье одного из фиванских ущелий. Легли мы ничком, ногами к полю, головой к пустыне (нас отделяла от неё ширина песчаной пелены;. Чтобы ружья не гремели о низенькую застень, эфиопский владыка обложил ее спереди свернутым в жгут халатом. Затем, развив чалму и оставшись без ничего, спрятал длинный обмот под себя, привел руки в положение передних лап сфинкса и окаменел в своем логове.
Теперь это уже был не африканский царь, а обломок древнеегипетского храма, изваяние из черного гранита, безличное, бесстрастное, угловатое
„Ла!“ [142] произносило каменное изваяние: это значило— но шакалам выпускать заряда не стоит, следует дождаться чего-либо покрупнее.
И впрямь мы дождались… Сзади послышалось шуршание раздвигаемых стеблей, мерные шаги, сопение… Что-то большое и грузное направлялось но чем в нашу сторону.
Вот шелест травы прекратился, когти стучать по камню… Оно вышло из нивы, оно стоит надо мной у самых моих пяток, шумно нюхает воздух и порою издает то отрывистое рыканье или хрюканье, с которым невольно связывается представление о железной клетке… Еще два-три шага, и зверь должен очутиться против нас на светлеющейся поляне. Полумертвый от волнения, я не оглядываюсь, чтобы не испугать его, и с трепетным, немым вопросом смотрю на товарища. Над сфинксом протекло еще несколько веков; он уже не черный, он посерел от времени и принял цвет пыли, в которую обрушился много тысячелетий назад; только полузакрытые глаза белеют белками, зрачки же, пристальные и зоркие как у кошки, ушли в самый угол век. Я перевел взгляд на песок и жду в какой-то агонии…
142
Отрицание «нет»
Если бы прошлое вернулось с его очарованиями, если бы воскресли давно схороненные чувства, мечты и дорогие сердцу существа, если бы все мои заветные желания сбылись в один миг, или — напротив — если бы будущее развернулось предо мною мрачное и ужасающее, — я бы не вздрогнул, не двинулся, не моргнул… Мне было все равно: я был зверь, который с замиранием сердца подстерегал другого зверя; я был бог, который предался любимой страсти со всем пылом бессмертной души…
Подозрительное нюханье и фырканье раздавалось все в той же точке над моими ступнями; со стороны соседа дуло пищали понемногу вползало ко мне на спину; сам я наводил ружье на то место, где по соображениям моим должен был показаться неизвестный зверь… Но вдруг, чем-то встревоженный, он быстро ушел назад, шумя травами. Без сомнения мне было невыразимо досадно, как в Фиваиде, когда я собирался громоздить друг на дружку горы чтобы лезть на войну с небесами; но с другой стороны чувство душевного спокойствия, нахлынув волной, всецело охватило меня, и я был рад отдохнуть: напряженное состояние не могло длиться долее, оно переходило в несносную боль.
„Дэба“, тяжело вздохнув, промолвил безжизненный камень.
В это время через поляну прошли два человеческие образа; вероятно гиену обратил в бегство их английский разговор, урывки которого только теперь до лете ни до нас; в отдалении, следом, шла еще двуногая фигура.
Отдавшись на произвол воображения, я мог бы оживить в этом месте свой рассказ эпизодом свидания между мисс Поммерой и мистером Джонсоном. Последнему не трудно было бы придти из Фил пешком. Я мог бы также узнать ревнивого Фан-ден-Боша, следящего за влюбленными с кинжалом в руке. Но подобные догадки имели бы столь же маю основания, как догадки князя Вяземского о происхождении его „Тропинки“, [143] и если бы блеснула яркая зарница или дневной свет внезапно осиял землю, быть-может, вместо счастливой молодой четы и злополучного ревнивца, я увидал бы Ирландца, любующегося в темноте на свою Ирландку, а за ними мирного ученого, открывающего в одиночестве новые кругозоры мысли.
143
Заглавие известного стихотворения, начинающаяся словами: «Кто тебя моя тропинка Проложил здесь в первый раз.»
Так или иначе, гиена скрылась, шакалы, по-видимому, тоже распуганные, мяукали где-то вдали, под самым городом, и упование на удачу покинуло меня. Я принял более удобную позу, протянулся на спине головой к ниве, ногами к песчаной поляне, сплел пальцы под затылком и отрешился ото всяких охотничьих помыслов. Одно ружье, высунувшись на половину за ограду, продолжало стеречь ночных станичников.
На мгновение задумался я, сам не знаю о чем, и уже что-то чудное происходить во мне, я испытываю неземное блаженство; исчезла самая память о каких бы то ни было треволнениях, забыты мелочные терзания тщеславия и самолюбия; внутри меня, как при отъезде из Каира, звучать песнь без звуков и слагается в поэму вне времени и места.