Поездка в горы и обратно
Шрифт:
Вспыхнули и погасли голодные огоньки в глазах Алоизаса. Он откашлялся, нервно отдернул гардину. В комнату снова хлынуло солнце, все упрощающая ясность дня. Дощатые стены оклеены обоями. Некоторые полосы с более ярким рисунком, видимо, не так давно переклеивали. На потолке пятно величиной с подсолнух — осенью крыша протекает? Кроме двух никелированных, с шишками кроватей, четырехугольный, выкрашенный белой краской стол, два старинных кресла, обитых пурпурным плюшем. Уместнее всего были бы они в музее, разумеется, после реставрации.
Глубоко вздохнув, Лионгина принимается стелить постели. Старается не задеть Алоизаса движением или взглядом. Он готовится к бритью. Обряд обновления займет его целиком, и остатки страсти улетучатся. Только надо
…Нет, Алоизас, милый мой, добрый Алоизас, нет! Не должен ты был слушаться меня. Ох, и сама не знаю, чего хочу… Может, чтобы ты, отбросив бритву, прижался неприятно колючей щекой? Обними крепко-крепко, чтобы все мои глупые фантазии лопнули, как мыльный пузырь. Я ведь не верю, что горы и простор существуют сами по себе, а мы, букашки, тоже сами по себе… Не верю, не верю, не верю! Можешь смеяться, но я думаю, что горы пропадут, сровняются с землей, как кротовые холмики, если я не буду на них смотреть! Их не было, пока не было тут меня. Гляну, и они на глазах пробуждаются, растут, заслоняя небо. Смейся, Алоизас, смейся — и будешь прав. Конечно, на самом деле все наоборот! Горы — с незапамятных времен, это я не жила, пока они не позвали, пока не приехала и не пала ниц у их подножия. Ни дыхания, ни пульса у меня не было. Алоизас, этакая ледышка, у которой даже кровь не текла, если порежешься. Это очень глупо, Алоизас?
— Думаю, мы не сразу начнем интенсивно отдыхать. — Алоизас осторожно вытирает бритву. — Я имею в виду солнечные ванны.
— Тебе лучше знать.
— И в горы пока рано. Знаю, знаю, ты бы сломя голову бросилась. — Покрасневшие глаза Алоизаса щурились от солнца. — По-моему, это глупо. Сначала надо в доме оглядеться, в саду. Наконец, селение обойти. Согласна?
— Тебе лучше знать, — повторила она механически.
— А тебе? Тебе?
— Я буду делать, как ты скажешь.
— Я не старшина, ты не рядовой.
— Хорошо, Алоизас. Не мучай меня.
— Кончаю. Акклиматизация — не все, дорогая. Мы не на необитаемом острове. Отдыхающие, соседи. Хорошо, конечно, что встретились нам в дороге приятные попутчики, но… Было бы некрасиво, если бы мы и дальше продолжали пользоваться их услугами. Спасибо, уважаемые, осмотримся и начнем управляться сами. Я тут захватил с собой разные янтарные мелочи. Подарим и таким образом отделаемся. Как тебе кажется?
— Еще лучше, если расплатимся, как с водителем.
— Представь себе, — Алоизас не уловил иронии, — парень отказался взять деньги. Так и не удалось всучить. Я, говорит, чуть жизни вас не лишил. Я, говорит, вечно буду у вас в долгу. Чудак!
Лионгина распахнула окно. Звенел многоголосый хор птиц, гудели пчелы. Вокруг ульев топтался ночной сторож. Широко осклабился, увидев ее, и захлопал глазом. Хозяйка в черной косынке и белом фартуке драила песком медный котел, который лизали солнечные лучи. Дальше, за волейбольной площадкой, сверкнул бампер «Волги». Всюду этот Рафаэл! О Гураме она и думать забыла, словно мелькнул случайно, как один из встречных, одно из деревьев сада.
Селение спускалось к реке, проложившей себе русло в долине, среди кукурузных полей и виноградников, а другим концом лезло в гору. Может, в свое время намеревалось вскарабкаться выше, однако застряло меж двух стихий. Об отважных его усилиях свидетельствовала белая часовенка, прилепившаяся на склоне, на высоте полукилометра. Река пыталась подрыть дома, горные потоки хотели смести их, но селение было старым и хитрым, хитрее и старее, чем столетние старики, которые росистыми утрами грели на солнцепеке свои кости, по примеру ящериц, а потом весь божий день кормили свиней, перегоняли от одного клочка травы к другому низкорослых быстроногих коров. Выполняли они и другие работы: рубили кукурузные стебли на растопку,
— А что молодые делают? Его дети, внуки?
— Молодые на тракторах по равнине гоняют! — ответил всезнающий паренек, с которым познакомились они ночью, удивленной Лионгине. — И я вырасту — в трактористы пойду. Тут одна пачкотня!
Так что всякие старики и всякие молодые есть в селении, а селение-то одно и, когда с гор хлынут осенние потоки, его улочки превратятся в глинистые ручьи — так рассказывал Губертавичюсам ночной сторож, многозначительно помаргивая, — но унесут они разве что забытые у ворот беспечной хозяйкой резиновые сапоги или собачью мисочку. Случается, вздыбится и река, выливаясь из берегов, набухая от глины, камней, бревен и вырванных с корнем деревьев, но ее сдерживают горы — не очень-то разгуляешься. Пока единоборствует вода с камнем, можно послушать, приложивши ухо к глиняному горлу кувшина, как ворчит бродящее молодое вино, или отведать самогонки, которую гонят в каждом саду из растущих тут же слив. Так и не одолела природа деревеньки, даже с помощью землетрясения не одолела — в доме отдыха ни с того ни с сего начинают качаться электрические лампочки, не раз сбрасывало с дрогнувшего насеста кур. А один раз — так рассказал паренек — землетрясение вытрясло из щели в срубе клад царских монет, его дедушка там нашел.
— Куда же он девал клад? — полюбопытствовала Лионгина, потому что Алоизас избегал расспросов.
— Государству отдал. На покупку оружия.
— Оружия? — переспросила Лионгина.
— Ага. Танков, самолетов. Тогда была большая война!
— Война? И тут, в этих далеких горах, пахло войной?
Как и в любой деревне мира, из окон, дверей, через щели беседок, увитых диким виноградом, новоприбывших провожали глаза сморщенных старушек. Оки не были такими резвыми, как старики, карабкающиеся по склонам. Свободная черная одежда, изборожденные морщинами лица и необоримое, утверждающее или отрицающее вечность — кто там поймет! — любопытство. Выманенное их появлением, на миг выглянуло на белый свет и страшное, будто солью изъеденное, лицо. Еще страшнее была скользнувшая по нему улыбка. Старуха улыбнулась Лионгине, словно хорошо знала, кому улыбается.
— Рак у нее, от солнца рак! — громко предупредил сопровождавший их парнишка.
Солнце, плавящее лед моего тела, проникающее в душу солнце — так опасно?
Лионгина не посмела обернуться. Пронизало недоверие к этой каменной земле, которой, как ей казалось теперь, она слепо восхищалась. Нет, надо ходить осторожнее, смотреть под ноги. Что, если из-под камня выползет гадюка? Или вздрогнет земля? Спрессованная в тяжкий пласт глина разверзнется и обнажит не что-нибудь — смятение ее души и тела.
Никак не могла Лионгина выбросить из головы ту старуху с жутким лицом. Улыбнулась мне. Почему мне? Так и стояла перед ней страшная маска, омрачая день, заслоняя все остальные лица, даже красавца Рафаэла, все время будто невзначай попадавшегося на их пути, на самом-то деле было ясно, что он тенью следует за ними… И к погоде здешней не могли они привыкнуть — днем жара, ночью холод, и к острым блюдам, от которых, как обожженное, горит горло, и к тому, что рядом, за забором, положив морду на лапы, дремлет гора, а Лионгину все тянет к окну, вернее — к деревянной калитке, за которой улыбнулось ей изъеденное солнцем лицо. Из всей тройки — Алоизас, наш провожатый и я — она явно выделила меня. Почему именно меня?