Поездка в горы и обратно
Шрифт:
— Факты, милый, где факты? — не собиралась она сдаваться, все более тревожась из-за его возбуждения.
Я — гадкая, разрушаю построенный ребенком песочный замок. Почему не дать порадоваться на хрупкие башни? Пусть себе…
— Мне такого порассказали! Люди все видят, все слышат. Не я один по справедливости истосковался! Не сомневаюсь, что меня поддержат, сплотятся вокруг педагоги с чистой совестью. Их большинство, но они забиты. В одиночку с нашей институтской мафией не повоюешь, понял это на своей шкуре. Как только запахнет жареным, чик, и выключается предохранитель!.. Испортился? Прочь! В ресторане увидишь кое-кого из моих единомышленников. Я их пригласил, не сердишься?
— Значит, прощай, книга? — Подбородок Лионгины дрогнул.
Отказывается, напрочь отказывается от своей великой цели, ради которой они оба принесли
— Подожди, Лина! Что я делал, когда ты вошла огорченная, будто землю продала? Расстроилась, что не достала апельсинов для своего большого ребенка? Угадал? Я не ребенок. К черту цитрусы! Наши родители без них жили и детей рожали. Я писал, когда ты вошла… Писал, Лина, и буду писать! Только иначе, повернувшись лицом к миру, в котором мы живем! — Его палец уперся в ямочку на ее подбородке, приподнял голову. Зашуршали и рассыпались волосы, и он подставил свою ладонь, словно под нежный песок или теплую воду. — Этика красоты… Зачем идеал, если у тебя пол носом процветает подлость, безнаказанно хозяйничают хапуги и стяжатели? Повздыхаем, успокоим совесть и снова громоздим башни из высоких слов. Так что к черту выдуманную, нежизненную книжонку, пишем другую — более нужную, правдивую… Этика красоты? Да! Но не витающая в заоблачных мирах, питаемая не химерами — вскормленная суровой повседневностью…
— Снова от нуля? Прожив полжизни — и с нуля?
Если бы не торжественно-вдохновенное лицо Алоизаса, она бы расплакалась.
— Когда начинаешь понимать, что ничего не знал… что был слеп и глух, разве это нуль? Это очень много, Лина. Отныне буду по-другому писать, по-другому жить! Ведь тебе трудно со мной? Не упрекаешь, не говоришь — вижу. Лампочку вместо перегоревшей не я — ты вворачиваешь. Разве трудно вынести табуретку, поупражнять пальцы? Мне с детства внушали: с молотком и гвоздями, с электричеством и всякой прочей ерундой возиться суждено другим, твое дело — высокие материи, идеалы, чистый, похрустывающий лист бумаги!.. И стал я таким стерильным, избалованным, нежизненным, что чуть тебя не потерял, добрая моя Линочка! И больше ни слова об этом! — Увидев мелькнувшую в глазах жены тень воспоминаний, он зажал ей рот влажной, пахнущей табаком ладонью. — Было и сплыло! Не смеет есть нам глаза дым того костра! Однако скажи, дорогая, чем отличается стерильный, боящийся прикоснуться к грязи гражданин от несознательного животного? Лишь тем, что не галит в публичном месте, а накопившуюся желчь изливает в четырех стенах, когда посторонние не видят, как я в воскресенье… Ломал не только Гертруду, но и тебя, тебя! Поняла?
— Не могу прийти в себя, Алоизас… Не могу охватить все… Очень хочется тебе помочь. Сделаю все, что в моих силах, даже сверх сил. — Лионгина уткнулась ему в грудь. Сильно, мужественно билось под ребрами его сердце. — Но позволь усомниться… единственный разочек. Отступив от одной ветряной мельницы, не вступаешь ли ты в борьбу с другой?
Руки Алоизаса слегка стиснули ее талию.
— Я ждал этого вопроса, Лина. Ты никогда мне не лгала. Твою прямоту не смогли сломить ни мой дутый авторитет, ни несносный характер. Я счастливый — у меня есть нелгущее зеркало. Знай, я готов бороться против реального зла. Также против зла в себе самом… Не отправляюсь искать справедливости в другие миры, не буду призывать на помощь летающие тарелочки. Зло произрастает, как сорняки, на всех обочинах… Его надо рубить… рубить… рубить…
Лионгина прижималась к мужу все крепче, чтобы не слышать шума улицы, шороха с лестницы, не желающих униматься своих собственных возражений. Верю тебе, Алоизас… Хочу верить… Стараюсь верить! Ведь я пожертвовала всем, что имела… Теми горами, из-за которых чуть не сошла с ума и не умерла… Черным их негативом… Теперь вот собираю унизительные справки… а ты… Откуда мне знать, может, завтра ты узришь новое светило?..
— Боюсь, Алоизас, что ты говоришь фразами из своей книги.
— Может быть. Еще не научился думать и говорить иначе. Научусь! — Алоизас разжал свои крепкие руки, невольно оттолкнул жену от себя. — Ступай-ка, приведи себя в порядок, Лина. Сегодня ты должна быть красивой!
— И с кем же мы будем ужинать?
— Я пригласил коллегу Ч., ты ее знаешь, такая беленькая. И коллегу, бывшего коллегу Н. Многие его недолюбливают, он со странностями, но… За справедливость,
Не хочу твоего коллеги Н. …Ой, не хочу! Как болезни!
Вслух Лионгина ничего не сказала. В шкафу шуршали платья, пахнущие ландышем.
Часть третья
Трагикомическая
Смолк рев турбин авиалайнера — «ТУ-124» преодолел расстояние, равное поперечнику Европы. Словно гигантский, выброшенный на берег кит, застыл он на фоне вильнюсского неба, почти такого же темного, как земля. Если бы не разноцветные огоньки сигнализации, было бы даже неприятно видеть, как в его бок мелкой хищной рыбой впивается трап, как, поеживаясь и пряча в воротники лица от мороси, из вспоротого и, наверное, еще теплого брюха чудовища извергаются проглоченные им живые существа. По глади аэродрома сновали различными человеческими руками управляемые машины, будто грязный снег, сдвигая в сторону внезапно навалившийся мрак. Снега не было — только казалось, что под ногами вот-вот захлюпает грязная жижа. По мере того как под плавником самолета все гуще становилась толпа пассажиров, напряжение встречающих понемногу спадало. От лайнера к краю поля потянулась длинная, из разрозненных звеньев цепочка — мужчины, женщины, дети, военные; машущие руками, гомонящие, топтались они на багажной площадке, перед выходом в город. Кто-то из этих беспокойных, еще не пришедших в себя после полета людей должен был именоваться Ральфом Игерманом.
Инспектор гастрольного бюро Аудроне И. — замерзшая голубоглазая женщина с цветком в руке — профессиональным взглядом ощупывала вещи пассажиров. Завернутую в целлофан гвоздику она держала чуть ли не над головой, а взгляд ее, точно щетка, сметающая пыль, шарил по бокам чемоданов, по сумкам и узлам. Она, чтобы меньше трепал ветер, жалась к проходу, за спиной крупной женщины в форменном кителе. Лицами прилетевших Аудроне интересовалась мало, потому что в такой давке вещи больше могли сказать о своих владельцах, чем лица. Тем более багаж артиста: инструменты в чехлах, реквизит.
Но никаких инструментов видно не было. Проплыло мимо несколько красивых, явно иностранного происхождения, поблескивающих никелем чемоданов.
— Простите, вы — не Игерман? Вы не на гастроли? — все более тревожась, кидалась Аудроне к владельцам приличных чемоданов.
Неужели не прилетел?
А может, разминулась с ним?
Господи, что же я начальству-то скажу?
Эта мысль привела ее в ужас. Нервы Аудроне и так были изрядно потрепаны беспокойной должностью и женскими заботами, о чем свидетельствовали ее бегающие голубые глаза, не способные сосредоточиться на чем-то одном.
А начальство, то есть Лионгина Губертавичене, та самая Лионгина, которую мы знали, и уже едва ли та же самая — ведь со времени последней нашей встречи пролетело около десяти лет! — в тот пасмурный осенний вечер даже и не думала о Ральфе Игермане. Днем, в служебное время, ее мысли, простиравшиеся далеко и широко, цепляли и его, прибывающего гастролера. Непривычное имя, больше подходящее для иностранца, чем для советского артиста, шелестело в телеграммах отклеившимися полосками — их на столе лежала целая груда! — мелькало в графах квартального плана на стене, наконец, било в глаза красным и синим на афише над головой мужчины с прилизанными черными волосами, с кольцом на картинно отставленной руке. Отретушированный зачес, а особенно — толстое кольцо с большим камнем приглушали интерес, возбуждаемый необычной фамилией, скорее всего псевдонимом. Телеграммы возражали против Малой сцены, требовали Большой, люкса или двухместного номера в гостинице и т. д. Между тем гастроли ничего интересного не сулили. Отрывки из ролей в кино и театре. Художественное чтение. Пародии. Иначе говоря, объедки, оставшиеся от торжественных пиров…
…Не будь циником, одернула себя Лионгина Губертавичене. Так как чувствовать себя циником не очень приятно, она постаралась выкинуть из головы Ральфа Игермана, заслуженного артиста Туркменской ССР и Якутской АССР. Это было тем более нетрудно, что у них в Гастрольбюро давно разработан неизменный ритуал. При встрече перед носом неизвестного маэстро вырастал цветочек в целлофане. А если знаменитость — в целлофане шуршит уже не одна, а три гвоздики. Разница только в этом. И еще… Знаменитости цветочки вручала бы она сама, коммерческий директор бюро, наведя перед тем красоту в парикмахерской.