Чтение онлайн

на главную

Жанры

Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной
Шрифт:

III

Памяти Гурама Асатиани [229]

Как свадебны все словари: слова взаимности сомкнутся, как соловьины сентябри: уста поют, а слезы льются. Не говори: сикварули [230] , не взламывай тайник моллюска, жемчужину не отнимай, не называй Курою Мтквари, гадать не вздумай о Тамар: где обитает, здесь ли, там ли. Сокрыты от досужих глаз ее покои и покровы. Крепчает хлад, и пиршеств глад пресыщен мыслью о прокорме. Упырь сбирает крови дань. Прищурен зрак стрелка коварством. Убийцы помыкает длань моей Москвой, моим Кавказом. Край, осенивший сны мои, не слышит моего ответа. Удвоенность молитв прими, о Боже, — я прошу — о Гмерто! Оборони и сохрани, не дай, чтоб небо помертвело. свирельное сикварули — вот связь меж мной и Сакартвело. Есть страсть, что сладостней любви, ее и смерть не отменила, и сны мои целуют лбы тех, чье пристанище — могила. То чувство славил Лицеист, по ком так жадно сердце бьется. Оно — целит, оно — царит и вкратце дружбою зовется. Возмывшие меж звезд блестеть, друзья меня не оставляли. Вождь смеха, горьких дум близнец, вернись, Гурам Асатиани. Не сверху вниз, в аид земной, где цитрусы и кипарисы войной побиты и зимой, и не домой, не в город твой, — вернемся вместе в Кутаиси. Но прежде завернем в подвал, потом — туда, на Кецховели, в тот дом, что Пушкина знавал, где перед ним благоговели. Следы беспечно легких ног мы различали на паркете. И Пастернак не одинок в том доме, как нигде на свете. Там у меня был свой бокал — сообщник царственных застолий Багратиони. Опекал бокалы спутник всех историй столетья, любящий одну: в Париже он служил гарсоном и ловко подавать еду владел умением особым. Он так же грациозно нам служил, пока мы пировали. Гудиашвили первым знал, чем станет имя: Пиросмани. Нино, вослед Тамар, была торжественна и величава и в диадеме и боа нас, недостойных, привечала. Гурам, не двинуться горам навстречу нам. Мы безмятежны вкушая хаши. Не пора ль спешить, помедлив близ Метехи? Как я люблю скалы отвес, где
гроздья гнезд, где реют дети
над бездной вод. Скажи, ответь, Гурам, кто ты на самом деле? Ты — и кинто [231] , ты — и кино, где Гоги Купарадзе — Чаплин. И ты играешь, но кого? Смешлива грусть, а смех — печален. Шутник — как шут — вольнолюбив. Не сведущ в гневе, горд при гнете, вдруг, Руставели перебив, ты по-грузински вторишь Гёте [232] . Наш узкий круг был столь широк, что ночь не смела стать бесшумной. В отверстые дома щедрот вмещались все, и Гия с Шурой [233] , не расставаясь никогда, нас никогда не покидали, и путеводная звезда нас приводила в Цинандали. Неслись! Потом, плутая, шли сквозь виноградные чащобы, встречая светочей души: тха [234] , цхени [235] , вири и чочори. Казалось: всех крестьян дома веками ненасытно ждали лишь нас, и жизнь затем дана, чтоб все друг друга обожали. Мамали [236] во дворе кричал о том, что новый день в начале. На нас Тбилиси не серчал, хоть знал, как мы озорничали. И снова ночь, и сутки прочь, добыча есть, и есть отрада: мой перевод упас от порч стихи Тамаза и Отара. Поет Тамаз, поет Отар — две радуги зрачки омоют. Все в Грузии поют, но так другие братья петь не могут. Не выговорю: тыви — плот вдоль Мтквари плыл, брега чернели. Плот при свечах поет и пьет, и, коль женат карачохели [237] , — счастливица его жена. Пошли им, небо, дни златые, ей — жемчуга и кружева, а мне дай выговорить: тыви. Мне всех не перечесть пиров, всех лиц красу, всех чар Тбилиси. Я робким обвела пером и были те, и небылицы. Гурам, при мне ты умирал в светлице сумрачных отсеков. Тебя догонит Амиран [238] , сам зэк и врачеватель зэков. Был слеп иль прав немолкший смех, не зная, что сулят нам годы? Остался от былых утех твой дар — немецкий томик Гёте. Сосед созвездий, за тебя вступилось ночи озаренье. Шестнадцатый день сентября иссяк, но не стихотворенье. Коль я спрошу, ответствуй: — Да! — Погожи дни, леса тенисты. Уж если ехать, то когда доедем мы до Кутаиси? Мы — там, в предгории громад, над коими орлы парили. Младенец-плод, расцвел гранат. Я это видела впервые. Ты алый мне поднес цветок. К устам цветка уста приникли. Сохранен он и одинок в подаренной тобою книге. Нас всех собрал Галактион. Посланцы дальних стран — галантны, но их рассудок утомлен. А мы воззрились на Гелати [239] . Смеялся ты, смеясь всегда, но молвил: — Это — прорицанье. — Вот лошадиная вода, — сказала я про Цхенис-цхали. И впрямь — купали там коней те, чьи горбы наверх стремились [240] . Но наипервым из камней возглавил высь Давид Строитель. Ужель быть правнуком Тамар имел он избранную долю? Прабабка? Скушный сей талант — несовместим с красой младою владычицы вершин, долин, сердец, легенд и песнопений, чей властный взор неодолим и нежен лик благословенный. Зев легких с жадностью вдыхал пространство. Жизнь пренебрегала тоской бессмертья. Нижний храм поныне чтит царя Баграта. И всех Багратиони род сплочен таинственным единством с бокалом, с подношеньем роз Ладо, и с полем Бородинским. Но дуб, проживший триста лет, превысил смысл иных дарений. Тщеты насущной прах и тлен провидел дуб уединенный. Хоть не был многолюден храм и не был юноша безумен, уж все сбылось: явилась к нам весть из Тбилиси: Шура умер. Мы, должники торжеств, поспеть ко погребенью не сумели. Вновь предстояло мне воспеть ту ночь, когда венчалась Мери. Мы омочили хлеб вином. В сей поздний час, что стал предранним, вот — я, наедине с виной пред Шурой, Гией и Гурамом. Я — здесь, вы — там, где стынь и пыл не попранного смертью братства. Наш повелитель — Витязь был (украдкой я жалела барса). Вы мне твердили не шутя: — Чураясь мнений всех и прений, мы скажем: сколько строк Шота перевести — вот долг твой первый — Каких — я знаю, да нейдут слова на ум, померк неужто? Гурам, мне показалось вдруг, что нам обоим стало скушно. Давид Строитель и Давид Святой в потылице-темнице свет возожгут. А нас двоих я покидаю в Кутаиси. Пребудем там, от всех вдали. Гелати возойдет над нами. Звук трех слогов: сикварули — зов Сакартвело, голос Нани.

229

Асатиани Гурам Леванович (1928–1982) — литературовед.

230

Сикварули — любовь.

231

Кинто (груз.) — мелкие торговцы вразнос в старом Тбилиси, отличавшиеся плутовским нравом.

232

Гёте Иоганн Вольфганг (1749–1832) — немецкий поэт, писатель, мыслитель.

233

Гия и Шура — Г. Маргвелашвили и А. Цыбулевский. Цыбулевский Александр Семенович (1928–1975) — поэт, прозаик, литературовед.

234

Тха — коза.

235

Цхени — лошадь.

236

Мамали — петух.

237

Карачохели — гребец на праздничной освещенной лодке по Куре.

238

Амиран — герой грузинских мифов и легенд (сродни Прометею). В этом случае — имя покойного друга.

239

Гелати — храм, построенный царем Грузии Давидом Строителем.

240

«…те, чьи горбы наверх стремились…» — строители храма на вершине горы.

IV

Луне, взошедшей над Мтацминдой, я не повем печаль мою. На слог смешливый, слог тоскливый переменить не премину. Евгений Рейн [241] воспел Дигоми [242] , где телиани он вкушал. Названье родственно-другое прислышалось моим ушам. Увы, косноязычья мета — как рознь меж летом и зимой. Не пестовала «Дэда-эна» умы ни Рейна и ни мой. Квартиры говор коммунальной — и нянька нам, и гувернер. Язык грузин, для нас фатальный, мы исказим и переврем. Дигоми — пишем, но дыханье твердыню «дэ» должно возвесть. Над нами вздыблен дым в духане, что девы нам, коль дэвы — здесь. Звук «Гэ» достоин укоризны. В Дигоми так не говорят. Был близок Лесе Украинке [243] его грузинский вариант. Мы все пивали телиани [244] в те дни, в застолий тесноте. «Ли-ани» длили ты ли, я ли, слог «тэ» смешав со словом «те». Взращенных в сумрачном детдоме отечества, чей нрав суров, не всех ли нас собрал Дигоми, сирот преобразив в сынов? Чтоб снова не осиротело души бездомное тепло, был сон — и слово «Сакартвело» само себя произнесло. Заслышав: «Моди [245] , чемо швило», — по праву моды, лишь моей, перо проведать поспешило пиры и перлы давних дней. Коль Картли, из незримой близи, меня окликнет: — В яви дня ты чтишь ли иа и наргизи? — Я не вскричу развязно: — Да! — Благоговейно молвлю: — Диах, — чем возвеличу хо и ки [246] . Смеются девять дэвов дивных: одышлив дых моей строки. В грехах неграмотных не каясь, тем, кто явился мне вчера, мое печальное: нахвамдис [247] сказать и страшно, и пора. Сгущается темнот чащоба. Светильник дружества погас. С поклажей: «Боба, гамарджоба! [248] » — в чужбину канул Боба Гасс. И Эдик Элигулашвили [249] , что неразлучен с Бобой был, — в той вотчине, что много шире и выше знаемых чужбин. Поющих — певчие отпели. Гнев Зевса [250] то гремит, то жжет. Москва, в отличье от Помпеи [251] , огнь смертоносный в гости ждет. Коль нам ниспослан миг беззвучный, он — лишь предгрозье, преднамек. Туристов теша, спит Везувий [252] , но бодрствует над ним дымок. Похоже ли на уст смешливость то, что объявлено строкой? Тысячелетье изменилось не очень, как и род людской. Затмил не слишком ли зловеще мой слог заманчивый пробел? Созвездье кроткое овечье, провозвести или проблей: как прочь прогнать ума оплошность и знанье детское сберечь, что цвима — дождь, что цхени — лошадь, что дэда — мать, а эна — речь? Сердцам разрозненным — доколе и петь, и причитать навзрыд? Вернусь в диковины Дигоми, где свет горит и стол накрыт. Возрадуюсь, бокал наполню… Все так и было, вдалеке от яви, только — что? Не помню: заснула я с пером в руке.

241

Рейн Евгений Борисович (р. 1935 г.) — русский поэт.

242

Дигоми — село близ Тбилиси; жилой район в Тбилиси.

243

Украинка Леся (Лариса Петровна Косач) (1871–1913) — выдающаяся украинская писательница и поэтесса.

244

Телиани — красное сухое вино из винограда сорта Каберне.

245

Моди, чемо швило (груз.) — пойди ко мне, дитя мое.

246

Хо, ки — по-грузински — да, более уважительно — диах.

247

Нахвамдис — до свиданья.

248

Гамарджоба — здравствуйте.

249

Элигулашвили Эдик — литературный критик, писатель, переводчик.

250

Зевс — в древнегреческой мифологии верховный бог, владыка богов и людей.

251

Помпея — город в южной Италии у подножия вулкана Везувий, в 22 км от Неаполя.

252

Везувий — действующий вулкан на юге Италии, близ Неаполя, высотой 1281 м.

V

«День августа двадцать шестой» — сей строчке минул полный месяц. Сверчок, обживший свой шесток, тебе твоих словесных месив не докучает скромный скрип? Занятье это бестелесно, но им перенасыщен скит [253] : сверчку и скрипу — вместе тесно. День сентября двадцать седьмой настал. Я слов велеречивость читаю хладно. Но со мной вот что недавно приключилось. Я обещала, что смешлив мой будет слог — он стал прискорбен. Вдруг ноздри вспомнили самшит [254] , вцепившийся во встречу с морем, вернее — он препоной был, меня не допускавшей к морю. Его, как море, возлюбил мой нюх, что я от моря скрою. Прогоркло-приторный настой, подача корма нищим легким, дремучий, до-античный сон, но в схватке с беззащитным локтем. Во вздохе осени сошлись больничный двор с румяным кленом и узник времени — самшит. Нетрудно слыть вечнозеленым, но труд каков — вкушая тлен отживших, павших и опавших, утешиться поимкой в плен податливых колен купальщиц. Чем прибыль свежести сплошней, тем ярче пряность, терпкость, гнилость. Скончанье дня скончаньем дней прозрачно виделось иль мнилось. В ночи стенание машин томит и обостряет совесть. Как сгусток прошлого — самшит — усильем ребер вновь освоить? Там озеро звалось: Инкит и ресторан, где танцевали грузин с абхазкою, испив несходства «Псоу» [255] с «Цинандали» [256] . Беспечность младости вольна впасть в смех безвинный, неподсудный. Зрел плод вина, но и война между Бичвинтой и Пицундой. В уме не заживает мысль: зачем во прахе, а не вживе краса и стать спартанских мышц Ираклия Амирэджиби [257] ? Не сытый знаньем, что отец — вовеки беглый каторжанин, антропофага [258] зев отверст и свежей крови ждет и жаждет. Зачем, за что земли вовнутрь, терзаемые равной раной, ушли — селенья Члоу внук и внук Ираклия Ираклий? Зиянье горл: — Зачем? За что? О Боже! — вопиет — о Гмерто! — И солнце за луну зашло, ушло в уклончивость ответа. Ад знает, кто содеял взрыв, и ангелами возлетели, над разумом земли возмыв, те, что почили в колыбели. Пока людей с людьми разлад умеет лишь в мишень вглядеться, ужель не упасет Аллах Чечни безгрешного младенца? Неравновесия недуг злом превозможет здравость смысла. Так тяжесть розных ведер двух гнетет и мучит коромысла. Так акробат, роняя шест, жизнь разбивает о подмостки. Так все, что драгоценно есть, непрочно, как хребет в подростке. Перо спешит, резвей спешит пульс, понукаемый догадкой: разросшись, как проник самшит в день сентября двадцать девятый? Сей день вернулся в бывший день: в окне моем без промедленья светало. Не в окно, не дэв, не в дверь — сквозь дверь внеслась Медея. Вид гостьи не был мне знаком, незваной и непредвестимой, но с узнаваемым цветком — не с Тициана ли гвоздикой? И с иберийским образком: смугл светлый лик Пречистой Девы. Те, коих девять, прочь! Тайком крещусь, как прадеды и деды — по русской линии, вполне ль прокис в ней привкус итальянства? Иль, разве лишь во ржи полей, в ней мглы и всполохи таятся? Татарства полу-иго свесть с ума сумеет грамотея. Как просто знать, что есть не смесь, а слиток пращуров — Медея. К тому же — здесь. В ней пышет зной, ко мне нагрянувший метелью. Какой ее окликнул зов? Что привело ко мне Медею? Все просто. Тех приморских дней она — чувствительный свидетель. Платок я подарила ей. Сей талисман завещан детям. О том на память, что моря влюбляются в купальщиц вялость, «Грузинских женщин имена» стихотворение сбывалось. Я знаю странный свой удел: как глобус стал земли моделью, мой образ — помысел людей о большем — обольстил Медею и многих, коим прихожусь открыткой, слухами, портретом, иль просто в пустоте кажусь воображаемым предметом. Весь мой четырехстопный ямб — лишь умноженья упражненье: он простодушно множит явь на полночи сквозняк и жженье. Он усложняется к утру. Читатель не предполагаем и не мерещится уму, ум потому и не лукавит. Но как мне быть? Все горячей, обняв меня, Медея плачет, смущая опытность врачей раздумьем: что все это значит? Смогу ли разгадать сама надзором глаз сухих и строгих, что значат клинопись письма и тайнописи иероглиф? Быть может, некий звездочет соединил меня с ошибкой созвездий? Чем грустней зрачок, тем поведенье уст смешливей. Пред тем, как точку сотворю, прерваться должно — так ли, сяк ли. Сгодится точка сентябрю: страница и сентябрь иссякли.

253

Скит (греч.) — обитель отшельников с отдельными кельями.

254

Самшит (кавказская пальма) — род вечнозеленых кустарников или деревьев семейства самшитовых.

255

Псоу — белое полусладкое вино.

256

Цинандали — сухое вино из винограда сортов Ркацители и Мцване.

257

Амирэджиби Ираклий — сын писателя Ч. Амирэджиби.

258

Антропофаг — каннибал, людоед.

Авелум [259]

Отару Чиладзе

Явилось торжество и отшумело на перепутье новогодних лун. Да, только одиночество шумера могло придумать слово «Авелум». В чем избранная участь Авелума — живущий врозь и вольно, или как? Не вместе, не вдвоем, не обоюдно? Пусть будет неприкаянным в стихах. Так свой роман нарек Отар Чиладзе. Давненько мы не виделись, ау! Печального признанья начинанье ловлю, преображенное в молву. А помнишь ли, Отар, как наш хабази [260] схож с обгоревшим древом, сухопар — нырял в полымя пасти без опаски и был невидим — лишь высокопят. Как молодость сурова и свободна: лик Анны, улыбающейся мне, застолий наших остров — дом Симона, цирк, циркулем очерченный в окне. Или другой холодной ночи жженье — высокогорный, с очагом, духан. Снегов официантку звали: Женя, — внимавшую то пенью, то стихам. Я обещала с ней не расставаться — беспечному в угоду кутежу, и, клятве легкомысленной согласно, вот — слово мимолетное держу. А после — звезды звездами сменялись, и, под присмотром Бога самого, мы пропасти касались и смеялись, разбившись над ущельем Самадло. И впрямь смешно — легко, а не сторожко над бездной притягательной висеть. В снегу была потеряна сережка — ты не нашел, зато сумел воспеть. Осталась в долгопамятном помине грядущей жизни маленькая треть. Моя свеча — прилежна, ей поныне сопутствует Галактиона тень. Я сумрачно тоскую по Тбилиси, Метехи вижу, веки притворив. Хочу спросить: наития сбылись ли всех дэвов — в шапке вымыслов твоих? Когда я снова полечу-поеду — средь времени отрав или отрад! Отар, пошли мне чудную поэму! Или меня отринул ты, Отар? Не быть мне ни повинной, ни подсудной пред роком, чей пригляд неумолим, пред распрей меж Бичвинтой и Пицундой, пред городом твоим, но и моим. Так, при свече, с любовью и печалью, в ночи от хвойных празднеств затаясь, — Рогора хар [261] ? — тебя я вопрошаю. Да, авелум — когда бы не Тамаз. Но есть и я. И свет небесный — с нами. Душа, как снег — и твой, и мой, — свежа. Нечаянно содеяла посланье то ль я, то ли иссякшая свеча.

259

Авелум — в Вавилонском царстве так именовался свободный человек. О. Чиладзе принадлежит роман «Авелум» (1993 г.).

260

Хабази (груз.) — пекарь.

261

Рогора хар? — Как ты? (груз, в смысле: «Как поживаешь?», «Как чувствуешь себя?» и т. п.).

1999

СИМОНУ ЧИКОВАНИ

Явиться утром в чистый север сада, в глубокий день зимы и снегопада, когда душа свободна и проста, снегов успокоителен избыток и пресной льдинки маленький напиток так развлекает и смешит уста. Всё нужное тебе — в тебе самом, — подумать и увидеть, что Симон идет один к заснеженной ограде. О нет, зимой мой ум не так умен, чтобы поверить и спросить: — Симон, как это может быть при снегопаде? И разве ты не вовсе одинаков с твоей землею, где, навек заплакав от нежности, всё плачет тень моя, где над Курой, в объятой Богом Мцхете, в садах зимы берут фиалки дети, их называя именем «Иа»? И коль ты здесь, кому теперь видна пустая площадь в три больших окна и цирка детский круг кому заметен? О, дома твоего беспечный храм, прилив вина и лепета к губам и пение, что следует за этим! Меж тем всё просто: рядом то и это, и в наше время от зимы до лета полгода жизни, лёта два часа. И приникаю я лицом к Симону всё тем же летом, тою же зимою, когда цветам и снегу нет числа. Пускай же всё само собой идет: сам прилетел по небу самолет, сам самовар нам чай нальет в стаканы. Не будем звать, но сам придет сосед для добрых восклицаний и бесед, и голос сам заговорит стихами. Я говорю себе: твой гость с тобою, любуйся его милой худобою, возьми себе, не отпускай домой. Но уж звонит во мне звонок испуга: опять нам долго не видать друг друга в честь разницы меж летом и зимой. Простились, ничего не говоря. Я предалась заботам января, вздохнув во сне легко и сокровенно. И снова я тоскую поутру. И в сад иду, и веточку беру, и на снегу пишу я: Сакартвело.

1963

ПОЭЗИЯ — ПРЕЖДЕ ВСЕГО [262]

80-летию со дня рождения Галактиона Табидзе

О, друзья, лишь поэзия — прежде, чем вы, прежде времени, прежде меня самого, прежде первой любви, прежде первой травы, прежде первого снега и прежде всего…

Так — приблизительно так, ведь это всего лишь перевод — сказал он в ту прекрасную пору жизни, когда душа художника испытывает молодость и зрелость как одно состояние, пользуется преимуществами двух возрастов как единым благом: равновесием между трепетом и дисциплиной, вдохновением и мастерством, В мире свершились великие перемены, настоящее время ощущалось не как длительность, а как порыв ветра на углу между прошлым и будущим. Энергия этого ветра развевала знамёна, холодила щёки, предопределяла суть и форму стихов. Он был возбуждён, зачарован. Он ликовал. К этому времени он пережил и написал многое.

262

Впервые опубликовано в газете «Комсомольская правда» 4 ноября 1973 г.

Светает! И огненный шар раскаленный встает из-за моря… Скорее — знамёна! Возжаждала воли душа и, раннею ранью, отвесной тропою, раненой ланью спеша, летит к водопою… Терпеть ей осталось немного Скорее — знамёна! Слава тебе, муку принявший и павший в сражении витязь! Клич твой над нами витает: — Идите за мною, за мною! Светает! Сомкнитесь, сомкнитесь, сомкнитесь! Знамёна, знамёна Скорее — знамёна!

(1917)

Еще в двенадцатом году было написано и с тех пор пребывает в классике грузинской поэзии и всей поэзии стихотворение «Я и ночь». «В классике» — звучит величественно и отчужденно, словно вне нас, в отторженном бессмертии, в торжественном «нигде», так звучит, а значит — именно «везде», в достоверной материи пространства, в живой плоти людей. Ночь — время и место поэтического действия, предмет созерцания и сама соглядатай, ночь — образ мироздания, вплотную подведенный к зрению и слуху. Я — и ночь, я — и мерцающая Вселенная, и неутолимая мука, творящаяся между нами, — суть моего ремесла, от которого нет отдыха и защиты. Можно сказать так, но это совсем не похоже на волшебство, ускользающее от иноязыкого исследователя этого стихотворения. Попробую сказать по-другому:

Только ночь — очевидец невидимой муки моей, И мое тайнословье — всеведущей — ведомо ей.

Почти точно, но какая пустая бездна несоответствия вмещается в это «почти»! Но он сказал: «Я и ночь», раз навсегда присвоив ночь себе и предав себя ей, станемте искать его в ночи, павшей на тбилисские улицы, дворы и закоулки.

В пятнадцатом году — «Мери». Бедная, счастливая, неверная, прекрасная Мери! Все уста, открытые для грузинской речи, вовеки будут повторять ее имя, и всё потому, что с другим, с другим венчалась она в ненастную ночь, не оставив поэту никакого утешения, кроме его собственных стихов, да Шекспира, который один мог соответствовать этой скорби.

Ночь, Мери, Знамёна. Ранящий мир, любовь, события истории воспринимаются и воспроизводятся им с равным пристрастием сердца, единственным ведомым ему способом.

Наши души белеют белее, чем снег. Занимается день у окна моего. И приходит поэзия — прежде, чем свет, прежде Свети-Цховели и прежде всего.

Так написал он, когда был еще молод и уже достаточно многоопытен, чтобы сформулировать свою главную страсть и доблесть и вынести ее в заглавие личности, своей судьбы, драгоценных для Грузии и общей культуры людей. Нет ли в этой формуле профессиональной замкнутости, усечённости? Видимо, нет. Ведь, когда он писал это, его звали: Галактион Табидзе, а вскоре стали звать и теперь зовут: Галактион, и только, потому что на его земле его имя не требует уточнения, он — единственный. И я счастлива, что неисчислимо много раз я видела, как действует это имя на самых разных жителей Грузии, каким выражением света и многознания отзываются их лица на заветный пароль этого имени. Счастлива, что вообще на свете бывает такая любовь всех, действительно всех людей к своему поэту, к своей поэзии. Только об этой любви и хотела я повести речь, чтобы вовлечь, заманить в нее новых пленников, как меня когда-то вовлекли и заманили добрые люди — а потом уже сам Галактион, когда душа была возделана, готова и открыта для любви.

Поделиться:
Популярные книги

Царь поневоле. Том 1

Распопов Дмитрий Викторович
4. Фараон
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Царь поневоле. Том 1

Измена. Не прощу

Леманн Анастасия
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
4.00
рейтинг книги
Измена. Не прощу

Мастер Разума IV

Кронос Александр
4. Мастер Разума
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер Разума IV

Король Масок. Том 1

Романовский Борис Владимирович
1. Апофеоз Короля
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Король Масок. Том 1

Мерзавец

Шагаева Наталья
3. Братья Майоровы
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
короткие любовные романы
5.00
рейтинг книги
Мерзавец

Я — Легион

Злобин Михаил
3. О чем молчат могилы
Фантастика:
боевая фантастика
7.88
рейтинг книги
Я — Легион

Не грози Дубровскому! Том II

Панарин Антон
2. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том II

Девятый

Каменистый Артем
1. Девятый
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
9.15
рейтинг книги
Девятый

Матабар. II

Клеванский Кирилл Сергеевич
2. Матабар
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Матабар. II

Ты нас предал

Безрукова Елена
1. Измены. Кантемировы
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Ты нас предал

Девочка по имени Зачем

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
5.73
рейтинг книги
Девочка по имени Зачем

Не грози Дубровскому! Том V

Панарин Антон
5. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том V

Проданная Истинная. Месть по-драконьи

Белова Екатерина
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Проданная Истинная. Месть по-драконьи

Генерал Империи

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Безумный Макс
Фантастика:
альтернативная история
5.62
рейтинг книги
Генерал Империи