Похищение Европы
Шрифт:
Самурай оперся передними лапами о Настины ноги и завилял хвостом. Настя провела ему пальцем по носу. Обнюхав палец, щенок легонько его укусил.
— Я подобрала Самурая в нашем парадном, — сказала Сара, — так что его родословная мне неизвестна. Судя по его виду, благородное происхождение исключается. Но так даже лучше, а?
— Конечно, — подтвердила Настя. — Иначе он непременно бы задирал нос. Дворняги — самые преданные и понимающие собаки.
— Понимание — это то, что мне сейчас очень нужно, — произнесла Сара как-то скороговоркой. — Я попала в довольно скверную историю. У меня рак. Так что Самурай меня сейчас как может поддерживает, это очень благодарная собачка.
— Рак? — переспросил я зачем-то.
— Рак желудка. Я знаю о нем уже несколько
Сара говорила каким-то странно непринужденным тоном, отчего ее волнение было особенно заметно. Не глядя на нас, она наступала пальцем на крошки печенья и стряхивала их в одну определенную ею точку на столе.
— Мне сделали операцию, и вначале казалось, что несколько лет я еще смогу протянуть. А теперь получается так, что и их нет. Не могу сказать, что моя жизнь складывалась как-то особенно счастливо или что я уж очень ею дорожила, а теперь вдруг стало страшно. Даже не страшно, нет — ведь не боялась же я боевых вылетов на своем вертолете — сейчас я чувствую себя совершенно беззащитной. Мне трудно описать это чувство. Что-то подобное я испытала, когда накануне ареста папа и мама отвели меня к знакомым. Я знала, что мне придется куда-то далеко ехать. Несмотря на всю чушь, которую несли мои бедные родители, чтобы меня утешить, я понимала, что мы расстаемся навсегда. Я до сих пор помню утро, когда я осталась в чужом доме, — раннее утро, темное еще. Сквозь занавеску я видела их таявшие в метельной улице спины, а в гостиной горел яркий свет, невыносимо яркий свет, от которого мне было в сто раз тяжелее. Огромная люстра над обеденным столом, выжигающий глаза сноп света — это было ужасно!
Сара резко поднялась и достала из шкафа носовой платок. Громко высморкавшись, она снова села. Выпила минеральной воды, чему-то покачала головой.
— Простите. Этот свет до сих пор означает для меня самое худшее. Последний раз я видела его над головой в операционной. Погружаясь в наркотический сон, успела подумать, что теперь предстоит дальняя дорога. Такой еще не было.
Настя взяла ее за руку. Во мне что-то сжалось от спокойствия и естественности этого жеста.
— Я не хочу вам говорить никаких пустых вещей, скажу лишь то, во что действительно верю. Надо просить Господа об исцелении, его милость безгранична. Мне кажется, он дает нам всего ровно настолько, насколько мы просим, насколько настоящая наша просьба. И в этом смысле многое зависит от нашей воли. От нашей воли к жизни, понимаете? От того, насколько мы в нашей жизни нуждаемся — как это ни странно звучит.
Сара заговорила, не поднимая головы.
— В самые трудные минуты человек остается наедине с Богом — если он в Него верит. Или с самим собой — как я. В любом случае между тем, кому плохо, и другими людьми возникает стена. У меня почти физическое ощущение стеклянной стены. Я стою перед ней и пытаюсь кричать о своей беде. Те, кто за ней, в трех шагах от меня, видят мое взволнованное лицо, мой перекошенный рот, но ничего не слышат. Ничего. И не понимают толком, в чем дело. Они сочувствуют, разводят руками и в конце концов уходят.
— Мне кажется, это правильное сравнение, — тихо сказала Настя. — Или почти правильное. Потому что впереди — действительно стена. Никто — кроме, может быть, самых близких, не может всерьез понять того, что происходит с другим. Нужно просить Того, Чьими детьми, Чьей частью мы являемся. Потому я и говорю, что нужно кричать вверх.
— Для меня там пустое пространство. Может быть, голоса тех, кто верит, и долетают куда-то, но мой — он, скорее всего, будет лететь только до тех пор, пока колеблется воздух.
Сара крепко сжала Настину руку.
— Иногда мне хочется вцепиться в живых — Боже мой, я говорю: в живых, как будто уже умерла! — и умолять их вытащить меня из той трясины, в которую я провалилась. И мне кажется, что вот-вот они соберутся с силами, и все для меня закончится, как страшный сон. А иногда я с отчаянием смотрю, как они с шестами суетятся на берегу, а я все глубже ухожу в трясину. Некоторые и не суетятся… Последние месяцы я мечусь между двумя желаниями: то мне безумно хочется видеть кого-то рядом, то вытолкать всех за дверь и разрыдаться.
Самурай осторожно надкусил Настино печенье. Настя провела пальцем за его широким свалившимся набок ухом.
После этого посещения мы бывали у Сары довольно часто, почти каждый день. Мы догадывались, что посылали нас к ней по ее просьбе, но никогда об этом не спрашивали ни у фрау Хазе, ни у самой Сары. Несмотря на мои теплые с Сарой отношения, я очень скоро убедился, что ждала она в большей степени Настю, чем меня. В общении с Сарой Настя была на удивление естественна. Она не разделяла надрывных, почти истерических Сариных порывов радости и не принимала скорбного вида, когда Сара впадала в явную депрессию. Я же не то чтобы подыгрывал всем настроениям Сары, но входил с ними в определенный резонанс, и оттого наши посещения давались мне не без усилия. Думаю, что она это чувствовала не в меньшей степени, чем я.
Но дело не ограничивалось только настроениями Сары. Несмотря на ее стремление задавать нам как можно меньше работы, мы посещали ее не на правах гостей. Время от времени приходилось сталкиваться с иной, физической, стороной ее болезни, которая в наши первые посещения никак себя не проявляла. Эта сторона была для меня самой тяжелой. Увидев однажды, как Сару рвало, я стал улавливать запах рвоты даже тогда, когда мы пили в ее присутствии кофе. Комнаты хорошо мылись, проветривались, и запах был, скорее всего, плодом моего воображения. Но я не мог заставить себя есть печенье, на которое, как я боялся, могла попасть капля извергавшейся из Сары отвратительной жидкости. Мне было по-настоящему страшно, когда Саре становилось плохо и ее требовалось вести в туалет. Я боялся, что, ведя ее, испачкаюсь в ее рвоте или испытаю что-то такое, отчего меня самого начнет рвать. И Сара, и Настя все видели и все понимали. И обе меня жалели. Мне было невыносимо стыдно, но страх был еще невыносимее стыда. Мой физический контакт с Сарой ограничивался передачей ей банки куриного бульона, который специально для нее варили в доме.
Глядя на то, как спокойно относится Настя к выполнению наших обязанностей, я спрашивал себя, насколько эти Настины черты соотносятся с русской жизнью вообще. О немецкой жизни она однажды выразилась в том духе, что она слишком хороша, чтобы помнить о смерти и болезнях. Получалось, что, в отличие от нас, выносящих смерть за скобки, в России смерть является, так сказать, фактом жизни. Я догадывался, что непосредственным источником этих замечаний были разговоры о тайных похоронах фрау Шпац, еще долго будоражившие обитательниц дома. И хотя правомерность таких обобщений вызывала у меня сомнения, я допускал, что в России, стране, где, по здешним представлениям, жизнь ценилась не слишком дорого, могло быть и какое-то другое отношение к смерти. Из этого другого отношения к смерти или болезням для меня еще не следовало ничего в отношении России положительного. Уж не знаю, как к смерти, но русское другое отношение к жизни считается у нас по меньшей мере легкомысленным. Несмотря на мое неравнодушие к Насте, которое с каждым днем я осознавал все сильнее, я был далек от того, чтобы ее хорошие качества распространять на всех русских. Стараясь сохранять объективность, я полагал, что не было бы ничего более глупого, чем один стереотип заменить другим. Но наблюдение за тогдашними Настиными действиями что-то изменило и в моих общих оценках.
Бывали дни, когда Сара почти не вставала, и Настя помогала ей переодеваться, помогала мыться, меняла белье, выливала и мыла стоявший у ее постели почти доверху наполненный таз, куда я не отваживался даже заглянуть. Это была забота не только о Саре, но и обо мне. Обо мне, может быть, даже в большей степени — из-за моего страха перед проявлениями Сариной болезни. А я — я сходил с ума от моей благодарности Насте. От моей любви к ней. Именно тогда я неожиданно употребил про себя это слово. Без рыжей русской девочки я не мог жить.