Пока любит душа…
Шрифт:
Владимиру Сергеевичу Соловьеву
Предисловие
Применяясь к словам немецкого переводчика Ф. Гейзе, посвятившего многие годы
Если всякий человек только при помощи постепенного опыта и взаимной проверки одних чувств другими приобретает знакомство с окружающим его видимым миром, в котором начинает различать добро и зло, то и в мире искусства невозможно ожидать, чтобы разумение приходило к нам при первом взгляде. Этот общий закон дает себя чувствовать всего более в том случае, когда мы имеем дело с произведениями, возникшими за тысячелетия среди жизни нам чуждой и неизвестной. Тут самый добросовестный переводчик помочь не в силах даже благосклонному читателю независимо от самостоятельной его работы. Истинное понимание столь отдаленных писателей никому не давалось разом и непосредственно. Изучение их всегда представляло ряд умственных трудов, из которых последующие опирались на предыдущие. И так переводчик, передавши читателю тот общий духовный портрет древнего поэта, который невольно возник в его душе, обязан приложить к тексту перевода благонадежную ариаднину нить объяснений, предоставляя будущему Тезею на собственный страх пускаться в лабиринт.
Самого переводчика можно уподобить дерзновенному водолазу, ищущему на дне морском сокрытых драгоценностей. Он приносит лишь то, что в данном случае нашел: редкостные украшения, перемешанные с изумительною дрянью, драгоценности, затонувшие при древних кораблекрушениях, огнецветные, фантастически изветвленные кораллы, истинные жемчужины в неприглядных раковинах; пусть другие разбирают, очищают и употребляют в дело. Лично ему остается надежда, что он исполнил нечто более долговечное, чем он сам. Если бы наша литература, подобно иностранным, обладала одним или многими буквальными переводами классиков, то и тогда явился бы вопрос: согласились ли бы мы в угоду известной гладкости современного языка перефразировать (читай искажать) древнего поэта. Но в настоящем случае нас нимало не смущают упреки в шероховатости, например, нашего перевода Ювенала. Такой упрек был бы совершенно уместен, если бы мы, подобно величайшему стилисту Пушкину, брались за подражание Катуллу, а не за перевод. Подражают, как хотят, а переводят как могут.
Равным образом не смущает нас и уныние знатоков при виде точно воспроизведенного русского лица нашей гермы, не имеющего бархатного налета, придаваемого мрамору крылами веков, налета, которым красуется каждая черта латинского лица того же Януса. Вообще, чем самобытнее и народнее поэт, тем менее поддается он художественному переводу.
Возможно ли переводить Пушкина, у которого и телятина и яичница, и даже ревматизм и паралич овеяны невыразимой прелестью? Не верите? Попробуйте сами написать или перевести пушкинскую телятину, и тогда только вы поймете, почему Маколей каждый раз плакал от умиления, читая 8 и 76 Песни Катулла. Но из невозможности воспроизводить впечатление оригинала никак не следует, что его переводить не должно или надлежит искажать. А нам, как нарочно, пришлось иметь дело с римским Пушкиным. Лучше мы не можем очертить личного и художественного характера нашего поэта. Тот и другой – светские юноши, ищущие жизненных наслаждений и умеющие находить их во всех предметах. Чистые и честные натуры, они не опирались на какую-либо сознательную этику, а руководствовались одним преемственным чувством. Оба, несмотря на небольшие наследственные имения, по врожденной беспечности, постоянно нуждались в деньгах, и Катулл, не стесняясь, бранит претора, в вифинской свите которого ему не пришлось ничем поживиться; а Пушкин добродушно сознается, что:
меж детей ничтожных мира,Быть может, всех ничтожней он.Оба они сознают и называют себя поэтами, но не считают себя записными поэтами, какими, например, были Гораций, Вергилий или Овидий. Не они искали поэзии, а она сама налетала на них, безразлично откуда, вырывая у них то сладостно-нежные и задумчивые, то игриво-забавные, то злонасмешливые стихи. С каким изумительным разнообразием придется встретиться читателю небольшой книги юноши Катулла! Но, при известном внимании, он заметит, что все это разнородное написано одною и той же мастерскою рукою. Нибур говорит (Vortr"age "uber R"om. Gesch. III 8. S. 27): «Величайший поэт, каким обладал Рим, был Катулл. Он не ищет слов или форм: поэзия изливается из него самого; она у него тот язык, то выражение, которое приносится потребностью: каждое слово у него – выражение естественного чувства. Он вполне владеет совершенством греческих лирических поэтов и стоит на одной с ними высоте». О. Гейзе говорит, что Катулл – «свободная душа, горячее, живое сердце, открытое всякому, впечатляют, и отзывающееся на него быстро и с избытком; он самозабвенно и безгранично увлекается ближайшим, как будто бы оно было всем, до такой степени он неисчерпаем и в любви, и в ненависти. Безумный, заносчивый, но честный, он во всех колебаниях страсти внутренне сдерживается якорем чувства правоты, требуемой богами; при этом любимец музы, выше всего ей преданный, безусловно в нее верующий, во имя ее играющий, борющийся, преступный и успокаивающий ее силою свои самому себе причиненные страдания». Наконец, Моммсен следующим
Но не одни струны сотрясает Аполлон нашего поэта, а берется и за лук; оперенная стрела насмешки не щадит ни скучного стихоплета, ни коверкающего язык провинциала, но никого не поражает она чаще и язвительней, чем сильных, угрожавших народной свободе.
Краткострочные и веселые размеры, оживляемые нередко припевами (refrains), исполнены с совершенством искусства и все-таки без приторной фабричной гладкости. Эти стихотворения приводят нас попеременно в долину Нила или По, но последняя нашему поэту несравненно более по душе. Его произведения, хотя и основаны на александрийском искусстве, но в то же время и на чувстве гражданской, так сказать, провинциальной самостоятельности, на противопоставлении скромного муниципала высокородным господам из сената, обыкновенно плохо относящимся к своим менее знатным друзьям; как это на родине Катулла, в цветущей и сравнительно свежей Цизальпинской Галлии, могло быть ощущаемо живее, чем где-либо. В прелестнейших из его песен возникают сладостные картины Гардского озера, и едва ли в то время столичный житель был бы в состоянии написать стихотворение, подобное глубоко прочувствованному на смерть брата или прекрасной, истинно гражданской, торжественной песни на бракосочетание Манлия и Аврункулеи. Хотя Катулл и находился в зависимости от александрийских мастеров и держался в кругу модной поэзии современных ему кружков, но он был не только хорошим учеником среди многих посредственных и дурных, но и сам настолько превосходил своих учителей, насколько гражданин свободной итальянской общины был выше космополитического эллинского литератора.
Выдающейся творческой силы и высоких поэтических стремлений искать в нем, конечно, нельзя; он богато одаренный и прелестный, но не великий поэт и его стихотворения, как он сам их называет, только „шутки и глупости“. Но если не только современники были электризованы этими летучими песенками, но и художественные критики времени Августа ставили его рядом с Лукрецием и считали за значительнейшего поэта этой эпохи, то и современники и позднейшиее были вполне правы. Латинская нация не произвела второго поэта, в котором художественное содержание и художественная форма появились бы в таком оконченном равновесии, как у Катулла; и в этом смысле собрание стихотворений Катулла, без сомнения, самое совершенное, что в состоянии выставить латинская поэзия».
Не решаемся прибавить ни одного слова к этому мастерскому очерку поэтической деятельности Катулла, написанному рукою Моммсена. Мы слишком хорошо знаем, что только прирожденный поэт может учиться писать стихи, но в этом случае важнее всего, у кого он будет учиться. Можно последовать и за такими наставниками, которые погубят и несомненное дарование. Мы переживаем эпоху самую неблагоприятную не только для всякого искусства, но и для всякого серьезного начинания. Вырвавшись на волю, мы сразу предались упоению собственными силами. Пользуясь неизбежно плодами преемственных трудов прежних деятелей, мы не только сочли эти последние плоды за самые совершенные, хотя бы, по воле судеб, они в нынешний урожай явились недозрелыми и с червоточинами, но готовы всех тех, кто насадил и вывел самое дерево, считать неумелыми глупцами. Нам нипочем Соломона, Платона или Гомера обозвать дураками. На наши глаза все они были дураки; умны и умелы одни мы. Конечно, не таких современных умников приглашаем мы, посредством нашего перевода, к знакомству с Катуллом. По примеру Ф. Гейзе учиться читать Катулла мы приглашаем людей, действительно способных с эстетическою пользою читать поэтов, и смиренно признаемся, что сами многому научились у Катулла. Что же касается до немногих песен, пройденных нами в молчании, то, к счастью, отличаясь лишь слишком ярким и непривычным для нас известным античным содержанием, они не в состоянии ни увеличить, ни уменьшить неувядаемого венца нашего поэта.
Касательно самой формы нашего перевода, считаем нужным присовокупить, что держались нумерации и текста Александра Ризе (Лейпциг, 1884 года).
Полагая, что наши невольные эстетические замечания будут гораздо нагляднее в объяснениях под самым текстом, ограничим нашу речь, обращенную к благосклонному читателю, кратким очерком недолголетней жизни нашего поэта.
Легко говорить о жизни исторического деятеля, основываясь на жизнеописании, составленном современником или позднейшим писателем, хорошо знакомым с делом. В подобном случае достаточно повторить историческое свидетельство и указать, в случае надобности, на места, почему-либо возбуждающие сомнения; но там, где приходится воспроизводить жизнь поэта из его же собственных стихов (где художественная правда далеко не совпадает с действительной) и из отрывочных свидетельств других писателей, имевших нередко в виду лишь соименника, дело становится чрезвычайно сложно и затруднительно. Проследить всю последовательную критику догадок и соображений, основанных на подобных данных, значило бы представлять читателю скорее историю жизнеописания поэта, чем самое жизнеописание. Поэтому в данном случае мы предлагаем в главнейших чертах жизнь Катулла, как принимает ее позднейший его толкователь Ризе, ограничиваясь с нашей стороны весьма немногими заметками.