Покаяние как социальный институт
Шрифт:
Долгин: Небольшое уточнение. Кроме этих слов, которые, по-моему, все-таки к покаянию никакого отношения не имеют, Борис Николаевич в своем обращении 31 декабря 1999 года извинился перед россиянами более прямым образом.
Эпплбаум: Вначале ваш первый вопрос — что бы мы делали на Западе. Есть очень много возможностей. Я несколько месяцев жила в Германии, и меня поразило, что общественный разговор о Холокосте идет все время. Это часть культуры, это сюжет для ученых, для политиков. Все время идет разговор о памятнике: где должен быть памятник, каким он должен быть. Это просто живет как живой разговор, а не только в кругу маленькой группы людей. Но, как я сказала, очень трудно найти хотя бы одну страну, где не было бы этой проблемы. Очень трудно. Но у нас в США все время, вплоть до сегодняшнего дня идет разговор о рабах в XIX в. Это наша проблема, и даже сегодня можно видеть результаты. Мы это видим, и об этом надо говорить. Но Германия, Франция, Испания, Аргентина, Чили, Камбоджа — каждая страна найдет
Ольга Лобач: Добрый день. У меня есть один знакомый китаец, который был жертвой «культурной революции». При этом его отношение к современному Китаю очень близко к тому, как Вы описываете наше отношение к тому, что происходило в период репрессий. Я не спрашивала у него конкретно, он никогда не говорил и не указывал, я нигде не слышала о существовании памятников жертвам «культурной революции» в Китае. Это одна из ремарка.
Вторая ремарка, или полувопрос, заключается в следующем. Любая общественная дискуссия, или форма покаяния, или трансляция памяти, имеет свою цель — это только инструмент. Если цель — это общественное согласие, примирение людей, оказавшихся в катастрофе (а то, что происходило в России — это катастрофа национального масштаба), то нужно знать границы, где остановиться. Потому что сейчас есть примеры того, что происходит в Польше, где формально, вроде бы, восстанавливают справедливость и занимаются составлением списка тех, кому запрещено заниматься государственной деятельностью, потому что они относились к компартии Польши. В Польше проходящие суды над бывшими членами компартии, вроде бы, не приносят большого общественного примирения. Когда Вы говорите о дискуссии по поводу жертв репрессий, есть вопрос. По-моему, никто не отрицает того, что это национальная катастрофа, что жертвы были, что масштабы были чудовищны, и весь тот объем литературы и информации, который действительно реально выбросился в начале 90-х гг. на нашу читающую или интересующуюся публику, дал информацию к размышлениям. До сих пор не существует такого описания событий, политологического, исторического, который бы можно было общественно дискутировать. В этом смысле все вопросы, все общественные дискуссии по поводу жертв репрессий сводятся только к тому, что нужно фиксировать историческую память, о чем Вы и говорили. Памятники, культурные образцы, книги и культурные действия, которые бы фиксировали эту память. Но в той или иной степени это происходит. Если в обществе нет напряжения по этому вопросу, то, наверно, та дискуссия, которая идет в определенном диапазоне, достаточна для данного времени, для данного народа, в данных исторических условиях. Наверно, на этом я остановлюсь. В этом и заключается вопрос — нужно ли нам именно увеличение дискуссии по этому вопросу, или достаточна только фиксация исторической памяти? Есть ли необходимость в этом?
Долгин: Пока Александр переводит вопрос, небольшое уточнение. Кроме фиксации фактов, есть уже некоторый небольшой, очень интересный почин уже упоминавшегося мной «Мемориала». В этом году мы отмечаем 70 лет с 1937 г., некоторая попытка осмысления того, что происходило в 1937 г. — механизма, смысла — дана в тезисах «Мемориала» по поводу 1937 г. Этот текст можно найти и на «Полит. ру», и на сайте «Мемориала». Он не получил пока слишком широкого распространения, но перед нами действительно интересный документ, советую прочитать.
Лобач: Я сформулирую вопрос еще четче. Есть ли почва для дискуссии по этому вопросу, если в стране есть согласие по этому вопросу?
Эпплбаум: Вы знаете, это все зависит от точки зрения. Во-первых, Вы что-то сказали про Польшу. Надо сказать, что в Польше идет этот разговор, и, мне кажется, в основном, он оказал позитивное влияние. Люди понимают, что не надо повторять ошибки прошлого, что это открытый вопрос. Я когда-то разговаривала с человеком, это было перед войной в Ираке, и он мне сказал, почему он хочет делать памятник и музей жертв Саддама Хусейна. Он знал, что к власти вернуться прежние люди, так происходит всегда. Но он хотел, чтобы, когда вернется старая власть, общество вовремя видело красный цвет, предупреждение «Это уже было! Будьте внимательнее!» Чтобы, как только появлялась цензура, общество противостояло ей, чтобы люди были готовы к противодействию изменениям. Мне кажется, что в России нет этого.
Долгин:
Эпплбаум: Мне кажется, что согласие — это не конец, не самое главное.
Лобач: А что тогда самое главное, с вашей точки зрения?
Эпплбаум: Я считаю, что самое главное — это формирование здорового общества.
Лобач: Я просто вернусь к разговору о Польше. 10 лет в Польше идут эти процессы, даже больше, но суды начались сейчас. Нужны ли суды сейчас в России?
Долгин: Насчет Польши я могу чуть-чуть расширить мысль. В Польше шли очень сложные процессы. Все годы до самого недавнего времени там менялись у власти прямые наследники «Солидарности» и сильно реформировавшиеся бывшие коммунисты. И те, и другие в разной степени допускали люстрацию по отношению к некоторым представителям бывшего режима, но в то же время не было совсем массовых жестких акций. Относительно недавно в Польше пришла к власти партия «Право и справедливость» братьев Качиньских…
Эпплбаум: Да, я живу в Варшаве.
Долгин: …которая стала настаивать на гораздо более жестких мерах, на том, чтобы уже все, принадлежащие к числу бизнесменов, учителей, журналистов, подали декларацию «состояли» или «не состояли». И когда Конституционный суд Польши счел, что это противоречит Конституции, в качестве ответной угрозы со стороны Качиньских последовало: «Тогда мы просто опубликуем списки агентов». Считаете ли вы, что такая форма нормальна?
Эпплбаум: Нет, я считаю, что разговор в Польше — это довольно хорошо. Я также думаю, что адекватные, нормальные формы люстрации тоже возможны, но люстрация в Польше проходила не так, что «были Вы член партии или нет». Члены партии везде. Речь о секретных агентах, о стукачах. Например, даже в Англии или в США, если кто-нибудь работает в правительстве, они должны сказать, чем они раньше занимались и с кем раньше работали. Конечно, то, что хотели делать Качиньские, затрагивает слишком много людей. Но я думаю, что Конституционный суд в Польше это не пропустит. Но, в целом, мне не кажется, что разговор о прошлом в Польше плох, наоборот, это хорошо. И проблема Польши тоже в том, что сначала об этом не хотели говорить, и разговор начали немного позже. Но я немного не понимаю, почему вы говорите о Польше. Польша — это совершенно другая ситуация. И мне кажется, что каждой стране нужно найти свой метод решения проблемы.
Лобач: Я не понимаю, во-первых, почему те, кто находился на службе государства, получали зарплату, были в реестрах, как в любой тайной службе. Тайная служба является частью государственного аппарата.
Эпплбаум: Мне кажется, что это плохо влияет, что это проблема. Возможно, Вам кажется иначе.
Лобач: Я выслушала Ваш совет. Спасибо.
Влад Тупикин: Я бы хотел вернуться к началу разговора — почему у нас затухла дискуссия. Не надо забывать, каким образом она начиналась. Начиналась она как именно общественная дискуссия, а потом в какой-то момент при Советском Союзе, Борис правильно сказал, дискуссия была перехвачена государством. То есть, образовалась комиссия ЦК, потом бывший член Политбюро Яковлев возглавил комиссию уже в ельцинские времена, и произошла обычная штука: когда государство прикасается к чему-то живому, это живое немедленно умирает. Еще не надо забывать, на каком общественном фоне начала 90-х гг. эта дискуссия затухла, почему она затухла. Она затухла не просто так, а на фоне масштабного жестокого экономического и психологического эксперимента, который новая власть проводила над населением страны, эксперимент, который привел к обнищанию, к деинтеллектуализации и, в конце концов, к депопуляции страны. И все это проводилось под теми же самыми либеральными лозунгами. Нам объясняли, что коммунизм — это плохо, надо отказаться от всего наследия прошлого, надо осудить коммунизм за репрессии, то есть вопрос из исторического превращался в пропагандистский. Реформы, которые приводили к обнищанию населения и потере советского среднего класса, который к тому моменту существовал, к замене его другим средним классом. Все эти реформы объяснялись тем, что нужно отказаться от наследия коммунизма. Естественно, что у большинства населения возникло отвращение к теме репрессий, сталинизма пр. Я вовсе не являюсь сторонником сталинизма, репрессий, я хочу просто сказать, что либеральной интеллигенцией гнусно воспользовались люди, далекие от либеральной идеи. Либералам следовало бы об этом помнить и это понимать.
А насчет того, что говорили, что сейчас есть консенсус в обществе — нет никакого консенсуса. Нет просто информации. Потому что старшее поколение об этом переговорило еще в конце 80-х — начале 90-х гг., а те ребятки, которые родились в 1991 г., и которые сейчас уже поступают в университеты — они этого просто не знают. Я преподаю историю, и в учебниках это очень скупо подано, нет даже ни одного нормального фильма. Куда там памятник! Бог с ним, с памятником. Хороший фильм или хороший сериал значительно важнее памятника в наше время, но этого нет. Энн, не кажется ли вам, что огосударствливание памяти, строительство большого важного государственного памятника или большого государственного института только хуже, что это превратится в официальную пустышку, в официальную бессмыслицу? Может быть, как раз не нужно отдавать это государству? Спасибо.