Полночь
Шрифт:
Без колебаний Элизабет чиркнула последнюю спичку и снова склонилась к спящему. Из-под рваных тряпок выглядывало сильное и нежное янтарное тело. Одна рука оголилась, на ней трепетали синие жилки, изорванная верхняя часть рукава полосами прикрывала лоснящуюся кожу плеча, полосатую от параллельных царапин. Точно так же и черные штаны, разорванные от полбедра до подъема, позволяли видеть, что на колене согнутой ноги запеклась кровь. Но Элизабет склонилась над лицом, так, что ее темные локоны касались загорелых щек и полуоткрытого рта спящего, она еще успела разглядеть золотистые кудри над небольшим волевым лбом и не могла решить, на что еще посмотреть, но спичка вдруг погасла, и темнота снова поглотила спящего юношу, теперь его присутствие выдавали лишь свободное
Несколько минут Элизабет стояла неподвижно в таком подавленном состоянии, будто поглотившая ее ночь будет длиться вечно и все, что есть в нашем мире прекрасного и доброго, навсегда исчезло с того мгновения, когда угас маленький язычок пламени. Затем в поисках исчезнувшего счастья девушка вдохнула запах сена и травы, исходивший от волос юноши, и, влекомая невинной чувственностью, коснулась кончиками пальцев теплого от сна лица, круглой и гладкой коленки, упругой икры.
Когда Элизабет резко выпрямилась, кровь стучала у нее в ушах, щеки горели огнем. Она вдруг испугалась того, что чувствовала в себе, испугалась захватившего ее водоворота и проснувшейся в ней жажды чего-то, подумала, не сошла ли она с ума. Какой был бы стыд, если бы кто-нибудь увидел, как она тянула к юноше любопытствующую руку! А вдруг он притворялся, что спит, а сам хотел посмотреть, до чего дойдет ее безрассудство! При мысли о том, какой был бы скандал, если бы всем стало известно, как она вела себя с этим юношей, молодая девушка похолодела от страха. Все полученное ею воспитание не позволяло ей восстать против устоявшихся моральных канонов, и огонь, зажегшийся в ее жилах минуту назад, угас как по волшебству, стоило ей подумать, что кто-то ее осудит и что ей будут перемывать косточки. Она и сама строго осудила себя, вспомнила, как, точно неопытная воровка, тянула несмелую руку к юноше, и осталась недовольной тем, что могла бы дать повод для злословия так называемым порядочным людям.
— Элизабет!
Ее имя, произнесенное громким спокойным голосом, прозвучало где-то в глубине темной комнаты, будто эти самые порядочные люди заявили о своем присутствии. Девушка не шелохнулась; из всех заметавшихся в ее мозгу мыслей самой разумной ей показалась мысль о том, что все это ей пригрезилось; ох уж этот злой рассудок, он только и знает, что смущать ее. Однако обращение к здравому смыслу не помешало тому, чтобы Элизабет ухватилась за спинку кресла — подкосились ноги, — так как была уверена, что слух ее не подвел. Она долго молчала, наконец хрипловатым голосом спросила:
— Кто здесь?
Ответом послужил шумный вздох, потом чей-то голос произнес серьезно и немного театрально:
— Не пугайтесь, дитя мое.
Элизабет узнала голос.
— Это вы, мсье Бернар? — прошептала она.
— Да, это мсье Бернар, — ответил тот и снова вздохнул. — Тот самый мсье Бернар, который почти ничего не видит, почти ослеп, но все же замечает, когда безрассудные девочки чиркают в темноте спички, тот самый мсье Бернар, которого надо водить за руку и который дает слишком добрые советы, чтобы им следовать, не так ли, Элизабет?
Элизабет не ответила. Теперь ей было неважно, если господин Бернар и поворчит на нее, по счастливой случайности единственным свидетелем ее предосудительного поведения оказался слепой, и она в этот миг почувствовала такое облегчение, что едва сдержала радостный смех.
— Итак, — продолжал он, — скажите, Элизабет, почему вы не спаслись бегством? Разве вы не прочли мою записку?
Девушка тихонько вернулась в то кресло, в котором сидела раньше, на тот случай, если вдруг зажгут свет.
— Я вышла в сад, — сказала она вполголоса, — но возле дома стоял какой-то человек. Он угрожал мне. Я испугалась и вернулась.
Эта ложь была принята с недовольным бурчаньем.
— Мне надо было бы взять вас за руку, Элизабет, и, несмотря на мое бедственное положение из-за болезни, отвести вас на вокзал и отправить к госпоже Лера. Но вот беда: где взять денег? В этом доме деньги не водятся. Ох уж эти безумства моего брата! — воскликнул он, внезапно приходя в волнение. — Ох уж мне эти его безумства, Элизабет!
Господин Бернар снова тяжко вздохнул и сказал уже обычным тоном:
— Есть у вас деньги, Элизабет?
— У меня? — рассмеялась девушка. — Конечно, нет, мсье Бернар. У меня ничего за душой… кроме двадцати франков.
— Двадцать франков! — задумчиво произнес господин Бернар и надолго погрузился в молчание, что-то подсчитывая в уме. Через минуту попросил: — Не могли бы вы, Элизабет, в виде маленькой услуги одолжить мне пятнадцать франков?
Элизабет ничего не имела против того, чтобы одолжить господину Бернару пятнадцать франков, но сама эта мысль показалась ей забавной.
— Пятнадцать с половиной, — уточнил он. — А для ровного счета пусть будет шестнадцать, верно?
— Шестнадцать — с радостью, мсье Бернар. Когда они вам нужны?
— О, это не к спеху, — ответил он тоном великодушного кредитора. — Ну, принесите их через полчаса…
Элизабет не посмела сказать, какая докука для нее возвращаться в свою комнату. Теперь она уже вполне оправилась от первого испуга и не так сурово осуждала свое поведение, как несколько минут назад, теперь она не могла примириться с мыслью, что придется уйти из этой комнаты, где спит незнакомый юноша.
Меж тем господин Бернар снова держал речь, причем, по ее мнению, достаточно громко, чтобы разбудить кого угодно от самого глубокого сна, но Элизабет не была уверена, что имеет право просить его говорить потише, он наверняка и не подозревает о присутствии юноши, и не стоит сообщать ему, что тот спит здесь, тем более теперь, она только выдаст себя — старик удивится, почему же она сразу об этом не сказала, а возможно, особым чутьем, свойственным слепым, кое о чем догадается. Нет, лучше пусть все идет своим чередом. Рассудив таким образом, Элизабет устроилась поудобней в кресле и, погрузившись в свои мысли, продолжала слушать господина Бернара, правда не очень внимательно.
— Кто бы мог сказать, — говорил он звучным низким голосом, — что я попрошу шестнадцать франков у едва знакомой молоденькой девушки! Мне кажется, я никогда не дошел бы до такого состояния, если бы — я не боюсь этого слова — не безумства моего брата. Перед вами, дитя мое, раздавленный жизнью человек. Это было бы еще ничего, если бы об этом никто не знал, но это известно всем на свете, и никто меня не уважает — как можно уважать человека, по которому жизнь прокатилась катком? Здесь, в Фонфруаде, меня уважает только этот старый ребенок Аньель, у него какая-то мания уважения, но уж остальные!.. Брат! Мать! Эва! Да и вы, Элизабет, не уважаете меня. Иначе вы серьезней отнеслись бы к моей записке, которую я вам недавно показал, и покинули бы этот дом. Не возражайте, — (Элизабет и не собиралась возражать), — я и сам себя не уважаю. Жизнь прошлась по мне, точно дорожный каток. Что ж, сам виноват. Думал, можно сплутовать в игре с жизнью и получить от нее великие ценности, о которых иногда печется молодость: любовь, славу и что там еще. Но, играя с жизнью, получаешь от нее лишь ловкие подделки, с помощью которых она и подминает людей под себя: заставляет любить подделку, внушая, будто это нечто настоящее; вместо любви подсовывает мелкие приключения, вместо славы — минутные удачи. А потом наступает день, когда ты лишаешься даже этих мелочей и отдаешь себе отчет в том, что ты стар, и сам удивляешься тому, что довольствуешься мизерно малым; например, мысль о добром обеде утешает тебя в том, что никто никогда тебя не любил. И вот я понял все это в один прекрасный вечер и наверняка должен был бы опечалиться, но со мной этого не произошло. Давно это было. А потом… ах! Мне пятьдесят семь лет, дитя мое. И сегодня у меня одна лишь забота: как бы раздобыть на ежедневную пачку сигарет, а еще я все время думаю, наемся ли досыта за обедом. Что же касается моих честолюбивых помыслов — вы здесь, Элизабет? — то они стали совсем другими, и сейчас я могу их выразить одной фразой в виде пожелания: лишь бы мой брат не выставил меня за порог!