Полное собрание стихотворений
Шрифт:
Причина расхождения — не измена возлюбленной, не охлаждение к ней героя, а различие их взглядов на мир, то, что женщина «чужда» устремлениям героя. Вероятно, общность целей и интересов могла бы стать залогом прочной и счастливой любви. Гражданину Рылеева свойственно ожидать и от любимой женщины гражданских чувств.
Стремление к психологизму дает себя знать и в творчестве такого поэта, как Ф. Глинка, несмотря на то, что герой его лирики по-прежнему остался фигурой условной, мифической. Речь идет о библейских стихах Ф. Глинки начала 20-х годов — «Опытах священной, поэзии», с их образом пророка как лирического героя всего цикла. Показательно, что образ этот дан в различных поворотах: грешник, мучимый сознанием своей слабости, несовершенства и одиночества, человек, начинающий постигать истину, обретший надежду, и, наконец, суровый библейский праведник [30] , образ которого Глинкой несколько переосмыслен. «Муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста», превращается в борца, национального героя —
30
Для Глинки, как и для других его современников (Кюхельбекера, Пушкина), пророк явился идеальным поэтом. В некоторых стихотворениях Глинка — прямой предшественник Пушкина:
Воздвигнись, мой пророк. Ты будешь божьими устами! Иди, разоблачай порок В толпах, смущенных суетами: Звучи в веках живой глагол!Изображение сложности и противоречивости душевного состояния героя показывает, что психологизм, рефлексия, свойственные позднему романтизму, проникают и в поэзию декабристов. И все-таки у декабристов акцент делается не на изображении противоречий, из которых нет выхода, а на показе того пути, по которому следует идти. Внутренний разлад, борьба с самим собой, слабости и сомнения — это, по их мнению, зло, которое не только нужно, но и можно преодолеть. Здесь и отголоски наивных рационалистических представлений прошлого о добре и зле как категориях абсолютных и не смешивающихся, здесь и исторический оптимизм, связанный с эпохой возникающей революционной ситуации, здесь и романтическое сознание своей избранности и глубокой правоты. Во всяком случае, поэзии декабристов чуждо самоцельное изображение сложной человеческой натуры, они никогда не могли бы присоединиться к словам Лермонтова: «Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить — это уж бог знает!» (предисловие к «Герою нашего времени»). Нет, они были убеждены, что способы исцеления будут открыты и проведены в жизнь. И хотя они вносят в поэзию свои страдания, размышления и сомнения, хотя герои их часто не просто целеустремленные люди «без страха и упрека», а образы, осложненные чертами реальных людей, — их поэзия непременно подводила итог, давала оценки, учила и направляла. Часто осознавая обреченность дела, которому они служили, декабристы видели великий смысл в той великой жертве, которую они должны принести родине и народу, и «радостно благословляли» «свой жребий».
Если в поэзии Рылеева и Кюхельбекера индивидуализация в изображении героической личности достигалась, как мы видели, в основном посредством психологического усложнения, то другой, хотя и родственный способ конкретизации героя определился в стихах Раевского. Это путь прямого отражения в лирике своей биографии, непосредственного отклика на события и факты собственной жизни. Надо сказать, что из всех поэтов-декабристов именно у Раевского в те годы было больше всего оснований для подобных художественных откровений.
В то время как свершение героического подвига для Рылеева, Кюхельбекера, А. Бестужева и других декабристов было насущной жизненной потребностью, еще не нашедшей практического применения, у Раевского она в значительной мере реализовалась. Его революционно-пропагандистская работа в армии, арест, следствие, тюремное заключение, борьба с опаснейшим врагом, прибегавшим к угрозам, шантажу, лжесвидетельствам, — все это уже сообщило его жизни героический характер. Она приобрела высокий смысл и эстетическую значимость.
Тема высокого подвижничества, целеустремленности, выполнения своего долга, тяжелого, но неизбежного, нашла последовательное выражение в лирике Раевского начала 20-х годов. От условного героя-эпикурейца и героя-мечтателя Раевский идет к изображению человека с высокими интересами, интеллектуально развитого, не находящего в силу этого покоя и удовлетворения в жизни. Личное и общественное приходит в нем к слиянию. Человек этот способен одновременно переживать и кончину друга, и скорбь при виде существующих общественных «неустройств» («Элегия I»). Насыщение образа лирического героя реальными автобиографическими чертами приводит к его конкретизации, к большей убедительности и правдивости. По этому пути Раевский идет еще дальше в своих стихах, написанных в 1822–1824 годах в Тираспольской крепости (послание «К друзьям в Кишинев», «Певец в темнице»).
Примечательно, что в его стихотворениях появляется множество конкретных автобиографических деталей — рассказ об аресте и следствии, такие подробности, как упоминание о двух подставных свидетелях, пересказ собственных рассуждений и ответов на вопросы Военно-судной комиссии. Вместе с тем Раевский дает здесь и обобщенный образ борца, узника, который не покорился судьям, который мужественно продолжает свое дело.
Скажите от меня О<рлов>у, Что я судьбу мою сурову С терпеньем мраморным сносил. Нигде себе не изменил И в дни убийственный жизни Немрачен был, как день весной, И даже мыслью и душой Отвергнул право укоризны.Эта самохарактеристика удивительно совпадает с характеристикой Раевского, данной Ф. П. Радченко и приводившейся выше. Упоминание Орлова также подчеркивает автобиографизм этих строк. Так конкретизирует Раевский образ своего героя, отходя от общих мест и традиционных положений, к которым он прибегал в более ранних стихах. Целеустремленность, суровость — главные черты героя Раевского, и мы не можем сомневаться в искренности и правдивости его, когда он говорит о себе:
Я неги не любил душой, Не знал любви, как страсти нежной, Не знал друзей, и разум мой Встревожен мыслию мятежной. Забавы детства презирал, И я летел к известной цели, Мечты мечтами истреблял, Не зная мира и веселий.И хотя эти строки не согласуются с признаниями ранних стихов Раевского, в которых воспевались и «нега», и «нежная страсть», и «дружба», трудно усомниться в их программном значении для поэта Раевского. Он переосмысляет здесь свой взгляд на счастье, провозглашает свой идеал героя и поэта. Он требует отказаться от легкой поэзии, эпикурейских тем, «оставить другим певцам любовь». Этот известный призыв, обращенный к Пушкину, перекликается с прозаическим отрывком Раевского «Нет, не одно честолюбие увлекает меня…», где сказано: «Любовь есть страсть минутная, влекущая за собой раскаяние. Но патриотизм, сей светильник жизни гражданской, сия таинственная сила, управляет мною. Могу ли видеть порабощение народа, моих сограждан, печальные ризы сынов отечества, всеобщий ропот, боязнь и слезы слабых, бурное негодование и ожесточение сильных — и не сострадать им?» [31]
31
В. Раевский, Стихотворения, «Б-ка поэта» (М. с.), Л., 1952, с. 223.
Эта тема, характерная для декабристов, стала, как мы помним, центральной в элегии Рылеева «Ты посетить, мой друг, желала…»
Тюремные стихотворения Раевского и прежде всего два послания 1822 года являются в известном смысле итогом его поэтического творчества.
Тема наслаждения, радостей и утех, воспевание «дев, как май прекрасных», «вин Вакха», «сладкой неги», «душистой розы», «лазоревых небес» и т. п. присутствует в значительной степени в тюремных стихах. Однако темы эти пересмотрены. Вся эта праздничная сторона жизни воспринимается теперь как нечто эфемерное, противостоящее реальной, подлинной жизни. В послании «Друзьям в Кишинев» собственная трагическая судьба рассматривается еще как обидное и противоестественное исключение. Поэт надеется, что участь его друзей не будет омрачена, он только призывает их к деятельности, к борьбе. Однако в стихотворении «Певец в темнице» Раевский уже говорит о неизбежности и известной закономерности страданий в этом несправедливом мире. Все радости и утехи прекрасны, но они не могут дать человеку счастья, так как подлинная жизнь — это цепь мучений и несправедливостей. Единственное, что может принести счастье и наполнить жизнь высоким значительным содержанием, — это борьба за справедливость. Сам Раевский вступил на этот путь, и это дает ему право поучать своих друзей. Здесь развивается та агитационная тема декабристской поэзии, которая нашла наиболее яркое и законченное выражение в «Гражданине» Рылеева.
Увлечение национальным, народным, повышенный интерес к отечественной истории заметно сказывается в декабристской литературе уже в начале 20-х годов. Это явление, несомненно, находится в связи с отказом декабристских писателей от условного, абстрактного изображения русской действительности. Раевский — один из первых поэтов декабристского лагеря, отбросивших в своих стихах римские и прочие иноземные декорации, — был в числе убежденных ревнителей национального своеобразия и народности поэзии. По свидетельству И. П. Липранди, Раевский «утверждал, что в русской поэзии не должно приводить имена ни из мифологии, ни исторических лиц древней Греции и Рима, что у нас и то и другое — свое, и т. п.» [32] Судя по «Воспоминаниям» того же Липранди, Пушкин обратил внимание на реализацию этих положений Раевского в его «Певце в темнице». «Начав читать „Певца в темнице“, он <Пушкин> заметил, что Раевский упорно хочет брать все из русской истории, что и тут он нашел возможность упоминать о Новгороде и Пскове, о Марфе Посаднице и Вадиме…» [33]
32
«Русский архив», 1866, вып. 9, стлб. 1255–1256.
33
«Русский архив», 1866, вып. 9, стлб. 1255–1256. Однако в своих ранних «анакреонтических» стихотворениях сам Раевский злоупотреблял именами из античной мифологии: «нектар благовонный», «резвые хариты», «любовь Киприды», «юная Геба», «Вакх вожатый», «брег Коциты», «Вакх пред нами», и т. п. И все же И. П. Липранди был прав. В годы знакомства и дружбы с Пушкиным (1820–1822) Раевский действительно старался в поэзию брать все «свое».